И тотчас отвернулась, поспешила назад, где уже успела с кем-то разговориться. Маша поглядела ей вслед, не понимая, почему она должна отойти, что такого в том, что она постоит у шкафа и посмотрит внутрь?
Иностранцы в шапках уже покинули магазин, и теперь он наполнялся сплошь русской речью: что, где, почём? Никто не смотрел на Машу, и бабушка – её большая, как гора, бабушка – затерялась среди этих людей, и нигде не было видно её серого взгляда.
Тогда Маша снова обернулась к шкафу и похолодела: одна его дверца была настежь распахнута. Маша ощутила в горле острый, горячий комок и, проваливаясь в твёрдый пол, сделала шаг, ещё один, ещё… Она стояла у самого шкафа, и никто, никто на неё не смотрел, даже продавщица – широкая, улыбчивая женщина, которая механически упаковывала покупки. Чик ножницами: лента на коробке скручивается в широкий бант, и следующая покупка вырастает на прилавке.
Маша вцепилась глазами в полочки, и стоявшие на них стекляшки замерли в ожидании. Ей даже показалось, что они тоже смотрят на неё крохотными стеклянными глазами, чувствуют прозрачной кожей её присутствие и ждут, ждут: кого же она выберет? Ладони её взмокли и похолодели, и, поднимая тяжёлую руку, она ощущала, как бьющееся сердце раскачивает тело взад и вперёд. Лягушка, подумала она, я хочу ту лягушку. И горячая волна побежала по горлу.
Лягушка была в болотно-синих пятнышках, и согнутые лапки её тонкими, длинными пальцами торчали в разные стороны. Она оказалась такой маленькой, такой гладкой и холодной, что Маша с наслаждением сжала её во влажной ладони и отступила от шкафа. Волосы чуть взмокли, глаза забегали по магазину: неужели никто не видел, никто не смотрел? Она сглотнула ещё раз. Никто. Никто. И Маша сунула лягушку в карман.
Потом они останавливались в переходе, глазели на какие-то ещё витрины, тёмные, сумрачные и заляпанные, шли дальше, и низкие потолки качались над ними, и какие-то люди, в шапках и распахнутых пуховиках, бросались навстречу. Маше было неинтересно. Ей хотелось приехать скорее домой, и чтобы бабушка оставила её у двери, и тогда Маша пойдёт не спеша, делая вид, что она просто возвращается с обычной прогулки, повернёт ключ в замке, откроет, закроет и начнёт неторопливо разуваться. Дома ещё никого не будет. И Маша сядет на диване, достанет из кармана стеклянную лягушку, оглядит её со всех сторон и положит на колени.
– Ну вот ты и дома, – скажет она ей.
И лягушка станет тёплой и совсем-совсем своей. А сейчас, пока они ещё не доехали до дома и застряли между там и здесь, Машу нёс поезд, и всё ей казалось, что какая-то сила тянет лягушку назад. И надо было ехать, далеко-далеко ехать, и потом ещё идти, и потом запереть дверь, и потом положить лягушку в коробку, и закрыть коробку, и тогда – тогда лягушку перестанет тянуть назад, и она останется.
«Не прислоняться», – прочитала Маша на трясущейся двери вагона. А почему не прислоняться? Что такого, если кто-то прислонится? Ведь она, Маша, ехала недавно в поезде, давила лбом на стекло, и из-под её взгляда утекали дома и деревья, и ничего, ничего не случилось. Почему нельзя прислоняться? Маша хотела спросить у бабушки, но та тяжело дремала, сидя рядом, и Маша, перекатывая пальцами лягушку в тёплом кармане, тоже стала засыпать. Поплыли перед глазами какие-то люди, переходы, поезда, полетели утки над головой. Наклонялась сбоку бабушка и шипела на Машу:
– Отойди. Помолись, – говорила она. – Не прислоняйся.
И была бабушка в белом нянечкином халате, и пахло от неё белой хлоркой.
Дмитрий Близнюк
Дмитрий Близнюк публиковался в журналах «Знамя», «Нева», «Новая Юность», «Сибирские огни», «Плавучий мост» и других изданиях. Лауреат нескольких международных конкурсов. Автор книг стихов «Сад брошенных женщин», «Утро глухонемых», The Red Fоrest (Fowlpox press, Canada). Живет в Харькове.
Зимний день светился изнутри…
Эхо невозможного
фонари проспекта
с двумя головами:
одна нависает над второй, как самец гадюки над самкой,
а люди внизу проходят сквозь
прозрачные мясорубки времени мельчайшие,
не замечают, как их крошат на морщины,
на пыль и седение.
тощие скукоженные ангелы старости
наполнены слабоумием, как розовым сиянием.
это – чувство угля, который швыряют в топку,
а там кубический джинн огня
брыкается сотнями ног в чугунной колбе.
«бесссссмертие» –
если произнесешь вслух сто раз подряд,
услышишь
шум далекого прибоя.
это вечность бьется о берега
несуществующего моря головой,
как рыжий веснушчатый Наполеон в дурдоме.
это – эхо невозможного. желание золотой пробки
создать нечто сложное и прекрасное.
живую рыбку.
наградить сознанием, вместилищем эмоций,
чтобы понял однажды – ты умрешь. исчезнешь. но – о чудо!
слепой котенок в ведре с водой не тонет,
он научился дышать под смертью.
вот-вот откроются его глаза.
но как же выбраться из ведра
Вселенной?
и длится осознание.
беснуется штрихованный дождь за окном.
неужели. неужели. неужели.
Самурай
эта женщина —
лакированная змея
в черном обтягивающем платье,
сбросила мускулистого офицера с края доски –
прямо на синтетический ковер.
впилась ногтями в грудь. черт, черт.
эта женщина – как лезвие без рукояти
в своих обморочных платьях…
режет глаза и руки, как ни держи ее.
ты особая, райское яблоко, уже начавшее гнить,
темнеть. курага сосков,
аромат рыбок, стянула трусики,
а я точно кот возле аквариума.
и спустя половину ночи
голый, изможденный я
выхожу на зимний двор,
а она уже спит. на заднем плане картины
пускает винные пузырьки в потолок
роза, накрытая марлей, рот – тлей,
и я смотрю
на флаг в соседнем дворе – в морозном ночном воздухе
тяжело, плавно застыл, как холодец.
как медуза, выброшенная на черный берег,
раскрашенная пульверизаторами в желто-голубой.
но где моя родина?
она – это небо,
эта женщина в спальне.
и вспыхивает озарение, как молния, как зубная боль,
понимание всей жизни —
мгновенный денежный перевод смысла
из точки А в точку Б.
и я, показавшись зимней вселенной во всей красе
подтянутого сорокалетнего кентавра,
возвращаюсь к ней в постель –
холодный, дрожащий, как насос
в трюме тонущего корабля.
таю. ледник. горячая кожа. бархатный жар.
списпи.
обнимаю лезвие…
* * *
зимний день светился изнутри:
сом, проглотивший фонарик.
мягко вечерело, замерзший снег цеплялся за кусты,
как белая птица с белыми когтями.
и праздничное нечто царило повсюду:
кофейни, дома, прохожие, машины,
город облили сказочностью,
осыпали блестками, конфетти,
и даже наивная пошлость праздничных витрин
и новогодних реклам умиляла – дочь мачехи,
которая ничего не добьется в этой сказке,
и ее немного жаль.
на столике-таксе осколки шоколада –
ты выела весь миндаль, как белка.
возле кровати вязанки книг.
мы недавно переехали
на съемную квартиру. и зима, и сом со свечой,
этот образ пришел, когда ты прикуривала у окна,
отразившись в стекле, как свет сварки в пещере,
где волы, и волхвы,
и зеленый младенец мужского пола,
цветок алоэ,
которого ты мне не родишь через год,
и сказочно, и страшно, и хорошо.
а где-то рядом война,
и другие бессонные демоны бытия
шатаются,
как разбуженные гризли посреди зимы,