Вернувшись в свою спальню, я смотрю на жаб в ведре под столом. Они тоже все еще не спарились, и листья салата на дне ведра не тронуты.
– Завтра будете спариваться, – говорю я. Порой нужно ясно выразить свою позицию и установить правила, не то все будут через тебя переступать.
Я встаю перед зеркалом рядом со шкафом и расчесываю волосы на косой пробор. Так зачесывал волосы Гитлер, чтобы скрыть шрам от пули там, где она поцарапала лицо. Когда волосы расчесаны, я ложусь в кровать. В свете ночника смотрю на веревку, что висит на чердачной балке над моей головой. На ней все еще нет ни качелей, ни кролика. На конце веревки – петля. Достаточно широкая для заячьей шеи. Я пытаюсь успокоить себя, думая, что шея матери по меньшей мере в три раза толще, а еще она боится высоты.
4
– Ты злишься?
– Нет, – говорит мать.
– Ты расстроена?
– Нет.
– Счастлива?
– Обычная, – говорит мать, – я обычная.
Нет, я думаю про себя, мать совсем не обычная, и даже омлет, который она сейчас готовит, не обычный; в нем кусочки яичной скорлупы, и он пригорает на дне сковороды, а белок и желток высохли. Еще она больше не использует сливочное масло и забыла добавить соль и перец. В последнее время ее глаза запали в глазницы, как мой старый прохудившийся футбольный мяч, все глубже и глубже тонущий в навозной яме рядом с коровником. Я стряхиваю яичные скорлупки со столешницы в мусорное ведро и вижу в нем осколки моей разбитой коровы-копилки. Вытаскиваю ее голову, неповрежденную, не считая рогов, и быстро засовываю в карман пальто. Потом беру желтую тряпку, чтобы стереть следы слизи от разбитых яиц вокруг раковины. По телу пробегает дрожь: не люблю сухие тряпки. Когда они мокрые, то кажутся менее грязными, чем когда высохли и все еще полны бактерий.
Я ополаскиваю тряпку под краном и снова встаю рядом с мамой – поближе, надеясь, что она случайно коснется меня, когда будет проносить сковородку к пустым тарелкам, расставленным на столешнице. Всего на секунду. Кожа к коже, голод к голоду. Отец заставил ее встать на весы перед завтраком, иначе он не пошел бы с ней в церковь. Это пустая угроза, я едва ли могу представить службу без него и даже иногда задаюсь вопросом, что стало бы с Богом без моего отца. Чтобы придать веса своим словам, он сразу после завтрака надел воскресную пару обуви, вместо того чтобы выставить ее для чистки. «Перед Господом следует появляться в начищенных туфлях», – иногда говорила мать. Особенно сегодня, потому что сегодня – день молитвы за урожай, и это важный день для всех фермеров в деревне. Дважды в год, до и после сбора урожая, члены нашего реформатского прихода собираются вместе, чтобы помолиться и поблагодарить за поля и урожай, что все может цвести и расти. А мама тем временем становится все худее и худее.
– Даже не полтора теленка, – сказал отец, когда мать наконец встала на весы. Он наклонился над цифрами. Мы с Оббе стояли в дверях и смотрели друг на друга: мы оба знали, как заканчивают телята, что родились с недобором веса: слишком худые, чтобы отправиться на бойню, слишком дорогие для откорма. Поэтому большинству из них просто делали укол. Чем дольше отец держал ее на весах, тем больше цифры пытались отползти назад, словно улитки, а мать становилась тише и, казалось, усыхала. Словно урожай за целый год вял прямо перед нами, а мы ничего не могли с этим поделать. Мне бы хотелось поставить на весы пачку блинной муки и сахарную пудру, чтобы отец наконец прекратил. Он однажды рассказывал, что один теленок может прокормить около полутора тысяч человек, так что потребуется много времени, прежде чем мы полностью обглодаем маму до косточек. То, что он вечно смотрел на нее, мешало ей есть: мой кролик Диверчье тоже не принимался за морковку, выглядывая через дырки в своем загончике, пока не думал, что я ушла. Когда отец вернул весы под раковину, я быстро вынула из них батарейки.
Мать ни разу не прикасается ко мне, раскладывая омлет, даже случайно. Я делаю шаг назад, потом еще один. Печаль селится в позвоночнике: мамина спина становится все более и более изогнутой. На этот раз отсутствуют две тарелки: матери и Маттиса. Она больше не ест с нами, хотя изображает, что ест – делает себе бутерброд и все еще сидит во главе стола напротив отца: словно Аргус, она наблюдает, как мы пихаем вилки в рот. На мгновение я представляю мертвого ребенка и злого волка, о котором рассказывала бабушка, укладывая нас под колючую лошадиную попону, когда мы оставались у нее. Злого волка схватили и вспороли ему живот, чтобы спасти семерых козлят, а потом вложили туда камни и зашили его. Должно быть, матери в живот тоже вложили камень, думаю я, и поэтому она иногда бывает такой жесткой и холодной.
Я откусываю кусок хлеба. Во время еды отец рассказывает о коровах, которые не хотят лежать в стойле, а предпочитают спать на бетонной сливной решетке, что вредно для вымени. Он поднимает в воздух кусочек омлета.
– Не соленый, – говорит он, делая глоток кофе с недовольным лицом. Яйцо без соли, но хотя бы с кофе.
– И снизу подгорел, – добавляет Оббе.
– И скорлупа попадается, – продолжает Ханна.
Все трое смотрят на мать, которая вдруг вскакивает из-за стола и бросает свой бутерброд с куминным сыром в мусорное ведро, а тарелку – в раковину. Она хочет, чтобы мы поверили, что она правда собиралась съесть этот бутерброд. И что это мы – причина потери ее веса. Она ни на кого не смотрит, словно мы корки от бутерброда, которые она всегда аккуратно срезает и кладет рядом с тарелкой, словно штрафные баллы, которые мы все равно получим. Повернувшись к нам спиной, она говорит:
– Ну вот, вы вечно на его стороне.
– Да это же просто несчастное яйцо, – говорит отец. Его голос становится ниже – знак того, что он ждет возражений; порой, даже если никаких возражений нет, он заставляет окружающих передумать. Он нюхает поднятый ломтик омлета. Напряжение побуждает меня залезть мизинцем в ноздрю и достать оттуда козявку. Я мгновение смотрю на желтоватый шарик, затем кладу его в рот. Соленый вкус соплей меня успокаивает. Когда я хочу поднять мизинец еще раз, отец дергает меня за запястье:
– Сегодня день молитвы, негоже собирать урожай.
Я быстро опускаю руку, толкаю язык в глотку так глубоко, насколько это возможно, и одновременно поднимаю нос. Это работает. Рот заполняется соплями, которые я могу проглотить вновь. Мать разворачивается. Она выглядит уставшей.
– Я плохая мать, – говорит она. Смотрит на лампочку над кухонным столом. Пора уже накрыть ее абажуром. С цветами или без. Мы должны поднять матери настроение. Но когда мы начинаем разговор об этом, она отвечает, что об этом больше не стоит беспокоиться. Что она стара, а для нас это обернется лишними хлопотами: нужно будет делить абажур и мебель после их смерти, как и все остальные вещи, на которые она больше не желает тратить деньги в ожидании Судного дня. Я быстро встаю рядом с ней с тарелкой в руке. Футбол в школе учит нас занимать правильную позицию. Кто-то должен быть капитаном, нападающим или защитником. Я засовываю в рот слишком большой кусок яичницы.
– Это идеальная яичница, – говорю я, – не слишком соленая и не слишком мягкая.
– Да, – говорит Ханна, – а в скорлупе есть кальций.
– Послушай их, женщина, – говорит отец, – не так уж ты и плоха.
Он на мгновение усмехается и скользит ножом по языку – темно-красному с синей прожилкой снизу: болотная лягушка в брачный период. Вылавливает шарик мюсли из хлебной корзины и осматривает его со всех сторон. Каждую среду перед школой мы забираем хлеб из деревенской пекарни. У хлеба истек срок годности, и вообще-то он должен идти на корм курам, но в основном мы едим его сами. Отец говорит так: «Если цыплята от него не болеют, то и вы не заболеете». Но я все-таки иногда опасаюсь, что во мне начнут расти грибы, а кожа однажды станет сине-белой, как те хлебцы с травами, с которых отец срезает плесень большим ножом и затем дает нам. Я боюсь, что в конечном итоге я сгожусь только на корм курам.