И ещё одно, касаемо Наташи. Ей стало очевидно – эти девушки нужны ему по мере того, как изучает он новые произведения. Немыслимым образом помогают Сергею, то попадая в унисон его распахнуто рвущейся встречь прекрасному душе, то «сглаживая углы» – диссонансы и шероховатости, неприятие им, исполнителем, авторской, композиторской! самобытности, почерка, стиля… Да в конце концов, просто что-то в тексте очередного нового музыкального произведения, осваиваемого на момент встречи, также новой, очередной, не даётся, не получается – технически проработано идеально, досконально, а в плане художественном – загвоздочка… так вот, тогда-то и уходит он в никуда, ищет, ищет место себе, гонимый, но не отторгнутый Музой и смутно, подспудно влекомый чувством уже и не шестым, а седьмым в объятия возбуждающие, вожделённые… В объятия не столько плотские, сколько – душевные, задушевные, где ещё одним чувством неизъяснимым постигает высокое, обретает успокоение, подсказку небесную: исполнять следует та-ак, автор задумал во-от что, тебе лишь поначалу это казалось странным, неприемлемым, однако теперь ведь ты и сам понял, принял, как естественное, убедился в правильности заложенной концепции… Подсказка та – это… чудо: чей-то взгляд, тёплый, внимательно-сочувствующий, чьё-то слово доброжелательное, чьё-то прикосновение – лёгкое, тихое, доверчивое… Родное… и вот – кризис преодолён! Можно снова набрасываться на клавиатуру, на нотный стан… Эгоизм? Вампиризм?! Девушка не думала, не желала думать в такой плоскости. Знала: что когда-то взято, с лихвой будет возвращено! Эту мудрость подсказало ей любящее сердце, ведь она – ДЕВУШКА ЕГО МЕЧТЫ.
…Сейчас, у окна в летний московский рай, вспоминая, держа в руках несколько первых, верхних, уже проигранных в ознакомительном порядке листков из довольно толстой пачки, присланной Глазовым, Сергей Бородин чувствовал глубочайшую признательность Наташе, десяткам других красавиц, носящих чудесные имена и подаривших ему столько возможностей, вдохновений, творческих сил – ставших подлинными Музами для него! Прошлое загодя, впрок подготавливало пианиста к главному в жизни. Эх, если бы он сумел использовать всё это! Те встречи, разговоры на вокзалах, где люди особенно откровенны друг с другом, помогание милым, зачастую беспомощным, непосредственным девушкам – вот он таскает их чемоданы, сумки, на ходу даёт советы, предостерегает… вот просто подходит к обиженной кем-то-чем-то-на-что-то незнакомке, в потерянной позе одиноко и брошенно пропадающей средь людской толчеи, в эпицентре, кажется, человеческого водоворота, подходит со словами «Если вам надо поплакать, поплачьте у меня на груди…», а она, и!! она бросается-таки ему на грудь, неудержимо, горько вырыдывает накопившееся… он же прикрывает бедняжечку от сторонних казённых, косых, порой неодобрительных, завистливых взоров, нежно-заботливо поглаживает девчушку, нашёптывает ей смешные нелепицы, чуть ли не сюсюкает, испытывая при этом чисто отцовские чувства… а вот…
На память пришло грозное военное время. Молодой музыкант, он, верный себе, знакомится с миловидной женщиной, лет около 30, которая, выяснилось, получила на днях «похоронку» и стала вдовой – с Валентиной Шурыгиной. Первые минуты диалога выглядят странно, он чувствует: не просто тягостен собеседнице, но и отталкивает её – она держится натянуто, отчуждённо и вместе с тем будто ждёт, чтобы… приласкали. Вскоре узнаёт о постигшем, свалившемся горе…
– Господи, да за что же мне такое наказание?
– …
– Как жить? Как теперь жить?!
– …
Он видит: жгут, мучают невыплаканные слёзы, которые запеклись внутри, и только ждут, ждут случая, чтобы содралась корка и можно было хлынуть из глаз в чьи-то склонённые души… подставленные незримо плечи надёжные и – в ладошеньки… Жгут, мучают! Прогорклостью сухой, зноящейи И, словно страшным обручем, сдавливается со всех боков ожидание это, выдавливает его, спрессовывая попутно до комочка нестерпимого, где, в почке словно, вызревает, произрастает облегчение – катарсис! Она, Валя, (имя потом узнал, как и то, что была сиротой круглой), собственно, даже и не слышала его, Бородина – пребывала в состоянии, близком к прострации. Ничем не отличалась от сотен, тысяч соотечественниц, получивших извещение трагическое, казённо-скупое – сначала поплакала, порыдала, потом стиснула было зубы, занялась делами-хлопотами своими, чтобы отвлечься, утопить в реке времени безысходность, скорбинушку: глядишь, пообвыкнет душа, утихнет горюшко-то… ан, нет, нет! В непредсказуемый миг взорвалось пространство внутри, рученьки-ноженьки ватными сделались, отказали – видать, настоящие, большие слёзы впереди были, журавлиным кликом опалить грозились – она их еще не вырыдала, думала: пролились в закутке, уединялась когда с треугольничком страшным, так ведь нет, нет! Нет!! Цветочки то были первые, на помин лёгонькие, цветочечки-точечки многоточия, после которого – господи! подумать-представить жутко, не по себе становится!
…И тогда он за руку приводит её к себе, приводит, не понимающую, чумную будто, гордую, беззащитную, прекрасную, надломленную и возвышенную сразу, усаживает в креслице и начинает играть, играть…
…и теперь уже иное видит: она оживает, взгляд становится целеустремлённым, сосредоточенным… В лице что-то изменяется – черты его нежно смягчаются, а «стена плача», которою было оно окружено незримо, становится прозрачнее, невесомее, исчезает вовсе – невидимое исчезает… вовсе…
– Господи! – Срывается к ней, падает на колени, целует её ноги… Ведь так было, было!! Заклинает:
– Простите меня, простите, что это не меня убили, что я жив…
Ему в мгновение следующее и также непредсказуемое стало невыносимо стыдно за всю свою жизнь до сих пор, гадко и мерзко, пакостно стало, хоть сквозь землю провались, а она, Валентина, великая душа, подымаясь над горем собственным, немеряным, чёрным, находила чуточку теплоты душевной и для него, Сергея, могущего фортепианными звуками перевернуть представления человеческие о человеческих же возможностях! Начала плакать, и он плакал вместе с ней, – плакал откровенно, радостно, не стесняясь слёз, даже напротив, ему нравилось, что они столь обильно, щедро льются из глаз, смешиваются с её влагой неутешной, горклой… нравилось, что оба находятся сейчас (тогда] в каком-то пронзительном, запредельном и для других недоступном мире, в мире, замешенном на боли рвущей-ревущей и вспоротом лезвием обоюдоострым, и они шагают ступнями босыми по ножевищу сквозь бездну мрака, а над головами – высокий светоносный щит, который бы взять… за которым бы укрыться… в том числе и от себя самих…
Откуда черпают силы внутренние такие люди, как Валентина – в тягчайшую из минут жизни враз порушенной, чадной женским крылышком пренежным укрыла и его, эгоиста, самовлюблённого талантишку, подарила незнакомому фактически человеку – свой мир… Не является ли горюшко безмерное эдакой кладезью, родником вечно бьющим истинного самоотречения и самопожертвования – единственного средства, вышибая клин не! клином, стать сильнее, мудрее, бескорыстнее, не пасть духом, а возродить в груди, приумножить добрые чувства, начала?! И не отступают ли в мгновения некие бренной нашей повседневности, не пропадают ли пропадом такие сущности, явления, вещи, в основе коих – ревность, зависть, злопамятство… самость?!! Минут часы, дни, недели… Уляжется сумбур. Дымка рассеется. Чистый, обжигающий свет пробьётся лучемётно и лучедатно – укажет истинный путь, а совесть живоносная наставит на него. И не будет стыдно Валентине за то, что разделила боль щемящую с посторонним человеком – и не надо тут больше слов никаких…
Эти встречи, встречи, ах! Эти не назначенные и преднамеренные встречи – тайные, памятные, следующие одна за другой столь необычным образом, что превращались в нечто единоцельное, бесконечное, без расставаний и разлук! Эти встречи-речи, эти встречи-раны, что легли на плечи поздно или рано и согрели еле… всё-таки согрели!