Деревенька, неподалёку от которой обитал старый Герасим, ничего особенного собой не представляла и мало чем с Малыклой разнилась: такие же подворья убогие, избы, соломой крытые, журавель колодезный, часовенка на виду – отмолить боль-беду. Только Малыклу Серёжа, понятное дело, не помнил по причине малолетства, в деревнюшку же эту хаживал впоследствии нередко, посылаемый «дедой» за хлебом-солью-молоком… есть про что рассказать будет. И ярчайшим в калейдоскопе детства был осколочек, сердце маленькое подзадевший: Оля. Девчушка тая очаровывала своей непосредственностью, весёлым постоянством, чем-то ещё невыразимым, родным, одному детству присущим. Глядел на неё и столбенел Серёжа наш: будто всегда знавал её, и словно многое с нею связано было… Своя в доску! Дивился немо, а заговорить, «поспрошать» не решался. Кроме «Приветик!», «здрассс…», «снова ты?!» да «как живёшь?» и, напослед, «Ну, я пошёл!» – ничего. Общались мало, односложно, ибо и она в ответ «Пришёл?», «не запылился?» («Запылился, поди!»), «счастливенько!..» – и точка. Возвращаясь обратно, к деду Герасиму, Серёжа уносил в груди острое, непонятное желание вновь увидеть Оленьку, чтобы заполнить какую-то пустоту, какую-то нишу в себе, унять нойку, свербящую тихо, сладко и позатайно… А потом, дома, вспоминал, вспоминал, ждал завтрашней или послезавтрашней встречи, радуясь небу, Волге, новому дню…
Она частенько угощала его – то яблочками из крохотного садика, то молочком парным ли, вчерашним-вечерним от бурёнки, которую каждое утро ласково провожала на выгон; добрые и умные, с поволокой-печалинкой глаза коровы также навсегда врезались в память сердца мальчишечки, не отпускали на протяжении долгих последующих лет, как знак доброго и щемящего единения со всем миром сразу, как ниточка, связывающая обрывочное, пёстрое, сходящее год от года на нет…
Тонюсенькая, миловидная Оля с прутиком в руках: нежно постёгивает-поглаживает бочок лоснящийся бурёнушки, бредущей косогором солнечным, в ромашках да в тенях легчайших что… слепящая сталь реки… в синьке выполосканная простынь, сохнущая прямо над головой… безбрежье лесостепное… тишина – чистая, сквозная и до звона в ушах напоенная непонятным, радостным ожиданием… удивительно пригожее облачко, бестеневое, дремлющее себе в постельке широкой… – эти ранние впечатления не оборвались с годами, оставили в душе непреходящий свет, неизбывное тепло, вечную доброту… доброту мира, часто злого, несправедливого, требовательно взыскующего, но всегда гармоничного и готового отдарить отмолить, отворить… Впрочем, было ещё одно. Вздрагивающие, худенькие плечики Оли, когда оплакивала маму, безвременно ушедшую от болезни страшной в мир иной… Он, несмышлёныш, остро хотел подойти к девочке, утешить прикосновением душевным, сокровенным, однако стеснялся, потому наматывал круги неровные, бросая недоумённые, растерянные взгляды на чужое горева-нье навзрыд. Была какая-то черта, жирная, хотя и невидимая, отделяющая его от неё, и переступить эту черту – значило бы для обоих приподнять завесу над тайной, которую носил в груди, которая дала знать о существовании своём только сейчас и которая была родником, дающим начало странному чувству, что он, Серёжа, знал Оленьку и прежде… знал всегда.
Потом, по истечении десятков лет, Сергей Павлович будет горячо сожалеть о несбывшемся, несостоявшемся… Не с того ли момента начнёт преследовать Бородина неотвязное ощущение зряшности, неполноценности, ущербности сиюминутно проживаемых и переживаемых дел, поступков, событий, вещей… До болезненности ярко и нервно станет вспоминать он былое, когда упустил шанс, не сделал правильный выбор, а вернуться и исправить содеянное, увы, нельзя: необратим ход времени, необратимо и содеянное. Что же до Оленьки… Девочка, полагал он, наверняка обиделась на него! И обиделась не в тот момент наигорчайший, когда выписывал он нерешительно кренделя, боясь к ней подойти, нет-нет, – гораздо позже! Ведь ищейка-память выудит из бездонности своей до мельчайших подробностей всё: последние слова умирающей, причитания бабок, отпевание, погребение, поминки… и, главное, кто и как успокаивал, чья душа была более распахнута ей, Оле, чтобы могла бедняжечка уткнуться в сострадание, в участие тёплое, живое, чтобы выплакалась скорее и тогда горюшко немеряное отпустит чуточку… Он же, как пить дать, вроде лучика в её буднях серых-не серых был… Лучика, которому давала она нехитрые угощеньица и который наверняка теперь сгас для неё – внезапно, скоро… и даже не погас, тлея, просто скользнул мимо, не посветил маленько… Не обогрел. Хотя… До того ли ей было? Но всё-таки есть в человеке нечто, не дающее покоя совести его, постоянно терзающее, изводящее душу! Безымянное – изначальное. Нечто, простирающееся на долгие-долгие годы вперёд и не просто сопровождающее нас по жизненному пути, но отчасти этот самый путь указующее, выстилающее его то на ощупь, то наперекор, то по воле волн… Именно оно, это самое нечто, подскажет, не раз, Сергею Павловичу, что нужно, нужно было подойти тогда к Оле, что обиделась она на него за робость проявленную. За невнимание… Подскажет – и «занозицей крохотной во ретивом сердце» останется до дней конца.
Спустя какое-то время он ещё несколько раз встречал девочку, но отводил при этом глаза. Она тоже смотрела странно… А потом – провал в памяти… И – школа… другой город – огромный… иные впечатления, воспоминания, чувства… Они, наслоения новые, обрушивались вал за валом, притупляли боль раннюю, то, казалось бы, забываемую, то поднимающуюся вдруг из глубин разбуженных и он убеждался, что благодаря именно первым самым кирпичикам всё здание судьбы и души его стоит незыблемо, ровно. (Хотя… кому – как?!)
Впрочем, школьные-то годы ничем особенно примечательны не были и являли собой сплошную в узлах-узелках да – местами – в хитросплетениях тонких рваную нить, в принципе не обрывающуюся, просто теряющуюся, застланную клубами однообразных в целом лет, событий, чувствований… нагромождений одного и того же на будни, будни, будни… Однажды…
…однажды его сильно напугал резким, громким гудком проезжающий мимо поезд: мальчик потерял сознание, потом долго заикался, картавил… Кто-то из врачей присоветовал повторять: «НА ГОРЕ АРАРАТ РАСТЁТ ЗРЕЛЫЙ ВИНОГРАД!» Были другие моменты. Весьма неоднозначно складывались его взаимоотношения со школьными товарищами: частенько восстанавливал против себя коллектив, бывал битым. Накапливал обиду, втемяшил себе в голову, что его никто не любит, никому он не нужен… Ну, и так далее, в том же ключе. Собственно, о периоде данном можно создать отдельное художественное произведение, весьма поучительное для пап, мам и самих ребятишек. На примере одного ребёнка, подростка, молодого человека заманчиво было бы проследить все этапы, стадии взросления, роста, дать определённые рекомендации и родителям, и педагогам, и ученикам… В планы автора сих строк оное не входит, ибо, растекшись мыслью по древу, трудно потом будет сконцентрировать внимание на главном, фундаментальном. Хотя наш Серёжа вывел для себя непреложную истину и абсурдной, фантастической она не кажется, посему заслуживает рассмотрения. Он вдруг осознал однажды, что человек, достигнув некоего возраста, скажем, 13–14 лет, потом уже не меняется – становится образованнее, сильнее, обрастает связями и друзьями, встречает свою любовь, творит судьбу и при этом внутренне остаётся точно таким же, каким был, каким знали его в те самые детские годы. И остаётся таким до глубокой старости… просто ему всё надоедает, он пресыщается жизнью, перестаёт изумляться окружающим краскам… Нежный период тот накладывает жирный и не всегда позитивный отпечаток на личности каждого из нас. Применительно к самому Серёже закон, им же выведенный, подходил как нельзя более. Он комплексовал, страдал, замыкался в себе, занимался самокопанием… Уединялся. Школа-интернат, а начальные годы жизни Сергея пришлись именно на неё, осталась в сердечке Серёжином чем-то холмистым и заросшим выжженной под палящим светилом травой сорной, посреди которой нет-нет, да попадались благоухающие цветы, встречались драгоценные перлы. Такое общее минорное настроение лично он впоследствии объяснял себе… поездом встречным и резким сигналом. Ему казалось, что все его беды шли оттуда… Подобная точка зрения, конечно же, не была бесспорной, однако и утешала в минуты горьких раздумий о превратностях и злокознях судьбы… Служила неким оправданием, что ли… А жизнь тем часом неумолимо бежала по стрелкам циферблата, по замкнутому кругу, по небосклону, по…