Распахнул настежь створки. В комнату ворвалась Москва – её душа, её говор, её многоликий взгляд. Почудилось: столица сегодня немного другая, она словно бы подслушала отдельные фрагменты, куски из «ЗЕМНОЙ», наигранные в экстазе первопроходца им… – подслушала и замерла в предвосхищении обновления.
А потом Сергей Павлович вновь отошёл от окна.
Солнце стояло высоко в небе, выше, наверно, некуда, и опаляло синеву, мирный город, его, Бородина, со спины. Исполнитель проклял вдруг обыденность, повторяемость, одноитожесть: лето, свет-дождь, машины, гудки, провода, голуби… Как всё просто! Облака плывут, волны разбиваются о гранитные утёсы, пальмы отбрасывают длинные ажурные тени, дети ходят в школу… Как скучно! Ему стало опять немножечко не по себе от мысли, которая, помнится, впервые посетила его ещё на заре жизни: разве же можно так?! Разве можно, чтобы всё шло по кругу, замкнутому, чтобы никогда ничего не менялось в заведённом порядке вещей, чтобы даже гигантские катаклизмы, апокалипсисы в принципе были вполне предсказуемы и закономерны, и неизменны: стихийные бедствия, войны, голодомор? Действительно, скучно. Страшно и скучно. Тогда, в юности, он ужаснулся: подавляющее большинство имяреков, по сути, не живёт, а существует на свете белом – занимается времяпрепровождением!
Утром встать, совершить положенный туалет, позавтракать, потом – работа, учёба, служба… далее – обед, короткий отдых, снова активная физическая и умственная деятельность, наконец – возвращение домой, в семью или в холостяцкий приют свой, ужин, отдых, сон… А на следующее утро – то же самое. До бесконечности. Под одним и тем же солнцем, под одной и той же луною! С ума сойти! И лишь считанные единицы испытывают ни с чем не сравнимый экстаз вдохновения, переживают чувство, что день сегодняшний принёс новый стих, новый мазок на холсте, что ты, человек, сотворил на века нечто прекрасное, что ты – не как все остальные, пусть даже и очень близкие, родные тебе, но только несчастнее, беднее, ибо не дано им созидать в искусстве ли, в науке… в спорте!
Сейчас, ознакомившись вкратце, поверхностно с «ЗЕМНОЙ», он впервые ощутил себя на месте тех простых смертных, по-над которыми невольно, того не желая, самовозвышался, которых жалел за их человеческую обыкновенность, совершенную невыделяемость из общей массы (и серость, ограниченность – добавлял в уме, понимая: думать так неприлично, просто отвратительно!) Да, сейчас, беспорядочно вышагивая от окна к роялю и обратно, он глубоко, глубинно проникся той, из юных лет, мыслью, прежде так и не задвинутой им куда подальше и некогда ставшей порождением его внимательных наблюдений за окружающими людьми. И вдруг задрожал: какое он имел право судить их, ведь не так уж далеко отстоит от соотечественников, ординарный во всём, а на фоне глазовской личности, глазовской музыки просто тля, букашечка невзрачная! И ежели возьмётся за этот труд, за это эпическое, новаторское по форме и содержанию музыкальное произведение, если взвалит на плечи сей крест, то лишь для того, чтобы осудить былую заносчивость свою, мнительность, фанфаронство собственного «Я». Вот – главное. Вот – вывод, урок наипервейший. По горячим, так сказать, следам, по прочтении начальном и неполном. Стоп! – сказал вслух. Опять не то. Не ради себя, нравственных своих подвигов и достижений примется он за СОНАТУ и передачу её слушателям. Конечно, нет! Бородин сразу успокоился. Уверенность вливалась в грудь. Всё встало на заказанные места. Лучше позже, чем никогда. Да, никогда. Никогда он не будет заноситься. И время покажет: прав ли был Глазов, отдав «ЗЕМНУЮ СОНАТУ» ему. А может, отказаться? Вернуть?! Не смогу!!! Спасибо, но…
И всё же…
…как запутанно, сложно и, действительно, гениально просто в мире!
В какой-то момент он принялся вспоминать собственную жизнь, сравнивать её с судьбой Композитора – почти фантастической, нереальной, похожей на живую легенду. И – судить себя. От имени Бога, не иначе, а скорее всего, от лица того нового самого себя, избранного Глазовым, каким почувствовал «Я» своё вскоре по ознакомлении первичном, беглом со страницами первыми «ЗЕМНОЙ». Судить себя… Ибо в противном случае творец незаметно превращается в обывателя, довольного всем на свете. Судить, а не критиковать. Судить, втайне надеясь, что многое в его жизни ещё изменится к лучшему. Хотя и отдавая отчёт в том, что такой судьбы, как у Анатолия Фёдоровича, таких потрясений он в отпущенный ему век никогда не испытает. Конечно, бурная, полная впечатляющих событий жизнь вовсе не означает, что конкретная личность станет мудрой, целеустремлённой, сильной, добьётся успехов и свернёт горы на творческом (применительно, опять-таки, к нему, к исполнителю!) пути.
И всё же… «Одним абзацем» если…
Сергей Павлович знал, что в детстве Глазова чуть не забили до смерти и лишь редчайшей силы бурелом спас его, с ним ещё несколько мужиков от мученической гибели под розгами, плетьми да шомполами в руках озверевших выродков. Знал, что потом долгое время был Глазов эдакой «игрушкой», реально же – единственным и наиродимейшим другом для дочери миллионера сибирского, первостатейного, который собственное же дитя похотливо развращал. Откуда знал? ведь сам Анатолий Фёдорович отличался и немногословием, и тактом природным… А вот откуда. Довелось как-то Бородину побывать на одном «великосветском» приёме, где, в числе прочих, присутствовал некто Николай Рубан, подвизавшийся на ниве не то музыкальной, не то напрямую связанной с органами государственной цензуры в сфере культурной, более того – с органами чуть ли не безопасности – что здесь преобладало, не поймёшь. Так вот, когда собравшиеся назюзюкались, и кулуарно, перекуривая в биллиардной, о всяком-разном лёгкий трёп завели, кому не лень косточки перемывая, живчик сей поделился «по секрету» информацией небезынтересной, касающейся личности Глазова. Тем более, что Анатолий Фёдорович вызывал у подавляющего большинства людей противоположные чувства, кои подогревались искусно некомпетентностью общей, загадочностью и необъятностью, что ли, фигуры композитора плюс досужими сплетнями, слухами, вымыслом… Но о последнем ниже. Итак, побывав «игрушкой» при дочери миллионера, впоследствии убитого «взбунтовавшимися мужиками» (по выражению того же Рубана), Глазов затем долго носился с идеей какого-то там памятника – предлагал оный в форме гигантского барельефа высечь на одной из сопок – на манер скульптурного, в Соединённых Штатах, увековечения американских президентов и обстоятельством сим не преминули воспользоваться давние недоброжелатели сибиряка, самородка: по телефону беспроводному представили грандиозный замысел этот в невыгодном свете, после чего таковым странным (мягко говоря!), отдающим запашком прозападным, был он доложен Хозяину… (Мы помним, что в столице нашлись и порядочные, трезвые головы, нашедшие проект удачным, что позволило композитору «набрать очки»…) Далее – «антиреснее»: завёл Глазов шашни, роман, то бишь, с дочерью репрессированного генерала какого-то московского… Бог ему судья! И не только Бог(!] Вот здесь и пошли сплетни да выдумки, Бородин тогда их мимо ушей пропустил, – что ему до отношений любовных двух тоскующих сердец! Однако краем уха уловил последующие разглагольствования Рубана и таким образом наслышен стал об относительно более поздних годах жизни Глазова, которого оставили в покое по той лишь причине, что не поступило никаких категоричных и жёстких указаний в его адрес сверху… Видимо, что-то в «затее» композитора сибирского вызывало на самом верху и положительные эмоции. Сам же Анатолий Фёдорович стал автором нескольких пьес, названных им «ПРЕДТЕЧАМИ», создал знаменитый на весь белый свет «РЕКВИЕМ», несколько интересных миниатюр. Накануне Великой Отечественной войны приглашён был в Германию, где его принимали с почётом, с уважением люди, относящие себя к музыкальному искусству и принадлежащие к ближайшему окружению главного рупора фашистской пропаганды – Геббельса. Незадолго до поездки памятной оной с официальным визитом там, в третьем Рейхе, побывал советский министр иностранных дел Молотов и подписал в логове врага, в Берлине, акт о ненападении взаимном… Тогда, на волне эйфории непонятной, раздутой активно в известных целях, реализовывалась установка – всячески пресекать панические настроения, могущие по тем или иным причинам возникнуть у населения, в нужном свете показывать отношения между СССР и Германией, наконец, учить людей революционной бдительности, чтобы не поддавались они провокационным выходкам со стороны нежелательных элементов. На волне всезахлёбывающей веры народной в непогрешимость вождя многим казалось, что война с фашизмом отодвинулась лет на пять-семь, хотя трезвомыслящие головы, истинные патриоты понимали и предостерегали, нередко во вред себе же: столкновения не избежать и столкновения, судя по наглеющим гитлеровцам, скорого. В такой обстановке, многосложной, насыщенной и оптимизмом осторожным, и шапкозакидательством («Воевать будем на территории врага!»), и даже высокомерным отношением к стране, захватившей практически Европу! и отбыл Глазов на родину Вагнера, Гейне, Гёте… разумеется, подробностей и деталей не ведает никто, подробности событий не так давно минувших дней известны одному Анатолию Фёдоровичу, он же не «особливо охоч» (с его, кстати, слов!) откровенничать. Ясно было одно: фашисты показали ему железную мощь и несокрушимость рейха, фанатизм и мистический почти (по образному выражению асов геббельсовской пропаганды) дух Шикльгруббера и при этом попросили Глазова написать Гимн Гитлеровской Германии!! Создали ему прекрасные условия для работы. В Саксонской Швейцарии, посреди живописнейших озёр, венециеобразно соединённых протоками, каналами, на зеленотенистом бережку выделили домичек с прислугой из переодетых гестаповцев – твори, гений! Предложили иные – назовём вещи своими именами – интимные развлечения – да осенит, мол, Тебя её величество Муза!! Тебе, Тебе по плечу сверхзадача! От услуг оных, последних, Анатолий Фёдорович решительно отказался (произнося это, Рубан от себя добавил: «якобы»): душа не лежит. Немцы, опытные психологи, не настаивали, не торопили, выделив, правда, в услужение композитору красавицу Гертруду. Единственно что – постарались, насколько возможно было, надёжно изолировать его от внешнего мира, от войны, разразившейся в ночь на 22-е июня 1941-го. Танковые армады Гудериана, воздушные акробаты Геринга саранчесвастиковой лавиной двинулись отовсюду к столице первого в истории человечества государства рабочих и крестьян, а также на север и на юг СССР… Глазов же (тут Рубан опять с неохотцей в голосе добавил «якобы») ничего этого не знал, окружённый заботой, вниманием приставленных к нему «телохранителей» и поварят с Гертрудой. Он отдыхал, работал над какими-то новыми «ПРЕДТЕЧАМИ»… Пока однажды случайно совершенно не увидел наших граждан, захваченных по большей части силой и вывезенных в Германию для выполнения рабских работ и, чего скрывать, медицинских исследований… Произошло это в начале сентября того же 41-го – близился к концу срок, отведённый (предварительно пока, только предварительно] теми, кто «заказал музыку», ибо по плану «БАРБАРОССА» вот-вот должна была пасть Москва и Гитлер желал услышать величайший из гимнов, находясь на Красной площади города, обречённого им в будущем на затопление… Цинизм, верх самонадеянности и варварства. Но всё враз изменилось. Великан вырвался на свободу, сокрушил охрану, голыми руками заломал невесть сколько эсэсовцев… И – начались его скитания по чужой земле… Гигант рвался на Родину, к линии фронта, по пути освободил небольшую группу военнопленных, которых, словно скотину, гнали на заклание. Несколько раз ему помогали немецкие антифашисты, у которых надёжно прятался в, казалось бы, безысходных, тупиковых ситуациях… – однако заветная линия фронта отодвигалась дальше, дальше, на восток. Уж больно мощно и неудержимо наседали фрицы, захватчики. Ещё знал Бородин (и не только от Рубана, у исполнителя имелись и свои источники информации!]: Глазову удалось пробиться к своим, вызывали его в соответствующие органы, где долго и занудливо допрашивали и не поверили ни единому слову композитора. Его арестовали, но богатырь, верный слову собственному в полон боле не попадать, вторично вырвался на волю, разбросав несколько, на сей раз своих, конвоиров (не до смерти шуганул их – помял слегка…] – и… исчез. Его искали, прочёсывали лес, для чего выделены были специальные подразделения, суровое наказание понесли и лица, прямо виновные в недогляде, в том, что упустили Анатолия Фёдоровича. Военный трибунал судил и вынес суровейший приговор особистам армейского звена, которые допрашивали композитора и при этом ничего толкового, конкретного от него не добились, наоборот, побудили к побегу столь необычным, отчаянно бесстрашным образом. Да и бессовестным, к тому же. (Бородин не знал и не мог знать, что в ситуации этой также подсуетился знакомец наш давнишний Рубан-младший, проклятый впоследствии и музыкальной богемой, и вообще всеми советскими людьми – вылил ушат грязи на бывшего сокурсника по консерватории, попомнил заодно и Анну Шипилову, наговорил того, чего в помине не было. Завистник, сволочная душонка, одним словом! На что рассчитывал? Сделать шажочек очередной в карьере?) Да, бессовестным, что поразило всех, кто знал Глазова… Искали же Анатолия Фёдоровича долго, но безрезультатно. Пропал бесследно иголкой в стогу сена! И никто не догадывался, предположить не мог, что Глазов ночами, ползком, питаясь чем попало, опять же совершая дерзкие в одиночку налёты на ненавистных врагов (зазевавшихся, оторвавшихся от своих подразделений, частей по причинам объективного и субъективного порядка), помогая партизанам, мирным жителям, остающимся на оккупированной немцами территории снова, как недавно, самостоятельно, поскольку ни с кем ему, к сожалению, не было по пути, продвигался в родную тайгу, к Яркам и Беловодью, дабы там, найдя Зарудного, добиться правды, истинного правосудия! Вот они – судьба и суд. Суд и судьба. А теперь начинается самое невероятное. Потом, позже, он, Глазов, неохотно и весьма скупо объяснял кому следовало (также и журналистской братии!), что совершенно случайно оказался в подземных жилищах странных, давным давно отошедших от жизни мирской людей – чудей; несколько десятков этих несчастных долгие-долгие годы, а практически десятилетия и века, поколениями не видят света дневного, обитают в глухомани, в отрытых ещё предками «ихними» глубоких норах, а иначе-то местопребывание публики сей крохотной не определишь! Чудями назвал народец оный малочисленный, изгоев поневоле? нет ли? Иван Зарудный и назвал так, ссылаясь на легенды забытые, небылицы, ещё его матерью рассказанные ему в детстве, а она, оказывается, при жизни многое знавала такого, о чём шёпотом только посвящённые друг с другом уединённо говорят… Словом, на многие годы осел в краях тех Глазов, почему-то изменивший решение своё добиваться с помощью Зарудного полной для себя реабилитации, отказавшись даже, в случае попадания в штрафное подразделение, громить ненавистного врага и кровью смывать позор, вымещая горе народное, внося посильную лепту в Победу грядущую и несомненную. Там, у чудей, повстречал он и какую-то знакомую давнишнюю, монахиню, имени её никому не открыл, сообщив единственно, что последовал совету её, остался с подземцами и в урочный час готов понести любое наказание за всё, что совершил. Когда же Глазова спросили, каким образом доставал он бумагу, чернила, иные принадлежности для написания эпохального произведения своего (создавал ведь «ЗЕМНУЮ СОНАТУ» свою он у чудей, да!], композитор ответил, что была у него помощница, только вот имени её «ни в жисть, под угрозой смерти страшной» не назовёт. А потом… потом настала оттепель, его, осуждённого, приговорённого к скольким-то годам, амнистировали и это произошло не заочно, как при вынесении приговора, а в присутствии сына Фёдора, немного, но странно изменившегося внешне, и стало событие данное знаменательным, поскольку наглядно продемонстрировало высокий гуманизм советского социалистического правосудия. (Хотя, чего греха таить, сам композитор наверняка воспринял такое решение Верховного суда СССР в качестве подарка судьбы… им вряд ли заслуженного!] «ЧТО СУДЬБА СКАЖЕТ, ХОТЬ ПРАВОСУД, ХОТЬ КРИВОСУД, А ТАК ТОМУ И БЫТЬ!» Теперь зато поубавилось слухов, сплетней, распускаемых длинными, без костей, языками злопыхателей, завистников, давящихся от распираемой их ненависти к озарённому светом гению. Поубавилось в количественном отношении – содержание же наговоров смутных и пересудов, кочующих от одних «сливок общества» к другим, оставалось неизменным: струсил, предал, нет ему прощения! У бабонек да чудей всяких отсиживался, пока герои кровь за святое дело проливали!