– Я еще ничего не решила, – сказала Ксения, не вытирая глаз и просительно глядя на Лопатина, словно ему ничего не стоило отложить этот разговор.
– А я решил. Я напишу ей, что мы разошлись с тобой. Ей пятнадцать лет, и она должна все знать. Не думаю, что это особенно удивит ее.
– Все равно для девочки это будет ужасное горе.
– Ничего, – сказал он. – Кругом нее сейчас гораздо больше всякого другого, более ужасного горя, чем это.
– Тогда я тоже напишу ей.
– Это твое дело. Я напишу ей и постараюсь с ней повидаться. А потом отправлю в Омск к сестре, если сестра согласится взять ее до конца войны.
– Не знаю, я должна подумать. Я могу захотеть взять ее потом к себе. Ты должен учитывать эту возможность, когда будешь писать ей или говорить с нею.
– Я не напишу и не скажу ей о тебе ничего плохого. – Он хотел добавить, что дочь не дура и достаточно насмотрелась на их отношения. Но удержался. Уже решил, что не отдаст ей дочь и сумеет сделать это, потому что его желание не отдать ей дочь сильнее ее желания взять дочь к себе. И, чувствуя свою силу, не захотел быть грубым.
– Не знаю, – беспомощно махнула она рукой. – Поступай как хочешь. Ты и так сделал все, чтобы отдалить ее от меня.
Он промолчал, хотя это была неправда. Он никогда и ничего не делал для того, чтобы отдалить от нее дочь. Он просто был ей ближе, чем мать, и это началось давно, с тех пор, как девочка пошла в школу и начала делиться с ним, а не с ней главным из того, что происходило в ее маленькой, отгороженной от них жизни.
– Хотя я чувствую себя сейчас виноватой перед тобой, но виноват все равно ты, – сказала она с полными слез глазами.
Ну что ж, в этом была доля правды!
– Будем считать, что так, – сказал он и, поцеловав ей руку, пошел вниз по лестнице.
– Вася! – окликнула она его, когда он уже спустился на два марша.
– Что? – остановившись, спросил он.
Она смотрела на него, свесившись через перила.
– Спасибо, что ты на меня не сердишься. И больше не высылай мне аттестата, не нужно.
– Хорошо, не буду. – Он, не оборачиваясь, пошел вниз.
2
Так он расстался со своей женой, которая с тех пор прислала ему три письма и в первом из них заверенную у нотариуса копию свидетельства о разводе.
Третье, осеннее письмо было уже не из Казани, а из Ташкента.
Оказывается, ее мужа перевели туда, тоже директором, но в другой театр. Она писала, что рада этому переводу. Новое место, новые люди, и ничто не напоминает ей о прежнем.
«Ну и радуйся, пожалуйста. Я-то тут при чем?» – сердито подумал он тогда, осенью, прочитав это письмо. Но все равно ответил на него, как и на два первых, что жив, здоров, все нормально.
У него не было причин обижать ее, не отвечая на ее письма.
Пускай они не особенно умные, но ведь это при тебе, казалось бы, умном человеке, она так и не поумнела за пятнадцать лет совместной жизни…
С дочерью он сделал все, как решил. Вызвал по редакционному телефону на переговорную в Омске свою старшую, замужнюю, но бездетную сестру. Докричался до нее, объяснил в нескольких словах, что произошло, и получил разрешение прислать дочь.
– Только если она сама захочет, слышишь? – кричала на него по телефону сестра. – И чтоб Ксения носа к нам не совала – выставлю! И сам не качайся, – снова крикнула она. – Слышишь?
– Слышу, слышу, – сказал он. – Уже не качаюсь, хватит.
Сестра знала, что он два раза, еще до войны, собирался расстаться с Ксенией, да так и не расстался. Дождался войны.
Сестра была учительницей математики, и была замужем тоже за учителем математики, и там, в Омске, работала в одной с ним школе тридцать пять лет, с девятьсот седьмого года. Ксению она знала, но не любила и, наезжая в Москву, останавливалась не у брата, а у своих знакомых.
Видела несколько раз и девочку. В последний раз, когда ей было двенадцать лет. И, уезжая к себе в Омск, на вокзале бесцеремонно сказала на прощание Лопатину:
– На тебя наплевать, нисколько тебя не жалею, – что посеял, то и пожал. А за девочку страшно. Жаль, что нет закона: отнимать детей у тех, кому они не нужны.
Когда Лопатин сказал по телефону, что вышлет на дочь аттестат, а кроме того, постарается отправлять посылки, сестра ответила:
– Разумеется! Кормить-то ее надо! А как у нас – сам догадываешься. Присылай все, что сможешь. Не бойся, кроме нее, ни на кого не истрачу.
Можно было этого и не говорить, но по своему самоедскому характеру все-таки сказала! Еще потом, после войны, заставит читать целый гроссбух – сколько было получено и на что истрачено!
Ничего не поделаешь, такая уж была она – не подходи, ушибешься, – его старшая сестра Анна Николаевна, которую с детства любил и с детства боялся, а теперь собирался отправить к ней свою дочь.
Писать дочери о том, что произошло, он не стал. Попросил ехавшего в эти дни через Горький в Балахну в командировку по бумажным делам начальника издательства захватить на обратном пути дочь. Написал ей короткую записку, чтобы приехала повидаться, пока он здесь, в Москве, и послал ей вызов. Оформить его было сложно, но редактор, в свое время обещавший, но так и не отпустивший Лопатина съездить к дочери, теперь, как ни трудно, устроил этот вызов.
Девочка приехала растерянная и счастливая. Первое, что спросила, пока ехали с вокзала в редакцию:
– А где мама?
Но когда отец объяснил, что матери нет в Москве, понимающе кивнула:
– Я так и подумала, а то бы ты вместе с ней написал.
Ехала и смотрела по сторонам на московские улицы, на закамуфлированные, перекрашенные дома, на ежи, на сохранившиеся, еще не разобранные по сторонам от проезжей части Садового кольца баррикады… Сказала:
– Всем у нас так хочется в Москву…
Он привез ее не домой, а в редакцию, в ту комнату, где неделю назад объяснялся с ее матерью.
Утром с помощью товарищей он перетащил сюда из других комнат диван и два пустых канцелярских шкафа – отгородил ей закуток.
– Поживешь тут два-три дня со мной на казарменном положении.
Дочь счастливо кивнула, и по глазам ее было видно, что она готова не два-три дня, а хоть до конца войны жить тут с ним рядом на казарменном положении. И он почувствовал себя таким виноватым перед нею, хоть плачь.
– А подольше нельзя? – не удержалась и спросила она.
– Нельзя, – ответил он. Потому что и в самом деле было нельзя. Шли бои на Харьковском направлении, и, если б не дочь, он улетел бы туда сегодня же, а не через два дня, как договорились теперь с редактором.
Он начал напрямик, с самого трудного, с рассказа о том, что произошло между ним и ее матерью. Но разговор этот оказался проще, чем он думал. Хотя что значит «проще»? Для него, может, и проще, а как для нее, неизвестно. Проще оттого, что она не плакала? Но она вообще никогда не плакала.
Она выслушала и спросила:
– Мама не оставила для меня письма?
– Не оставила. Сказала, что напишет тебе.
– А как ты думаешь, она не вернется?
Можно было ответить просто: думаю, что не вернется. Но надо было договаривать все до конца, и он сказал, что сам не хочет, чтобы ее мать возвращалась к нему.
– Совсем не хочешь?
– Совсем не хочу.
Она поняла, что он говорит правду. Сидела молча, потом спросила:
– Ты совсем не знаешь ее мужа?
– Совсем не знаю, – сказал он и добавил: – Хочу надеяться, что он хороший человек.
Она пожала плечами, как старшая, с котором заговорили, как с маленькой.
Он ожидал, что самым трудным будет уговорить ее ехать в Сибирь к тете Ане, но она отнеслась к этому со взрослым пониманием безвыходности своего положения.
– Хорошо, я поеду. – И спросила, долго ли идут туда письма.
Он не мог толком ответить. Сестре за время войны писал всего два раза, а ее письма получал, возвращаясь с фронта, не зная, сколько они пролежали в редакции.
– Я буду оттуда писать маме, хорошо? Ты не возражаешь? – спросила она.