Я повернул ключ в замке и поморщился, когда дверь скрипнула. Заглянул внутрь, как укротитель львов, перед тем как войти в клетку. Батя сидел на диване. Сидел, вырубившись. Подбородок опущен на грудь, влажно храпит. Телевизор показывал новости. Вторая бутылка Old Crow присоединилась к первой на кофейном столике, тоже уже пустая. Воздух казался густым от сигаретного дыма.
Я выдохнул с облегчением. Тихо подкравшись, я выключил телевизор и свет. Я подумывал о том, чтобы уложить отца и накрыть одеялом, но по горькому опыту знал, что безопаснее просто оставить его одного. Не хотелось давать последнее представление «Эдипа» с разбитым носом.
Обогреватель тихо жужжал, но тепло, которое я почувствовал по возвращении, уже сходило на нет. В своей комнате я скинул ботинки и куртку и забрался в постель в одежде.
Мои мысли вернулись к представлению. Лоррен была права: я каждый вечер столько отдавал на сцене – столько гнева и сожалений. Выпускать все эти эмоции в театре было сродни очищению. Позволить боли Эдипа стать проводником моей собственной. Я столько отдавал, потому что у меня столько всего и было после смерти матери.
Я перевернулся на тонком матрасе, пытаясь не думать о том, каково бы было, если б мама присутствовала сегодня на спектакле, сегодня и каждый вечер. Возможно, батя был бы с ней и его склонность к жесткости и твердости еще бы не превратилась в нечто гнилое и отвратительное. Если бы она все еще была с ним. Мы бы все еще жили как раньше, в моем детстве, в одном из тех маленьких домиков, мимо которых я проходил по пути сюда, а не ютились бы в этом разваливающемся трейлере. Вместо пьяных криков и ярости воздух был бы наполнен маминым голосом, пока она работала в саду или подпевала радио. Она отвозила бы меня в «Скуп» за мороженым и «просто так».
Когда мама была жива, я любил Хармони. Саундтреком города был ее приятный голос, играющий на фоне жизни. Но ее заставили замолкнуть навсегда, и, когда она умерла, какая-то часть меня тоже затихла.
Я перевернулся на бок, поворачиваясь спиной к глупым фантазиям и глубже зарываясь в одеяла. Что сделано, то сделано. Она умерла, Хармони был адом, и единственный способ сбежать от несчастий и найти собственный голос – выбраться отсюда ко всем чертям.
«Мартин пригласил агентов по поиску талантов прослушать меня».
Мое актерское мастерство могло бы увести меня куда-нибудь. Я играл не для аплодисментов. От комплиментов мне становилось тошно. Но теперь я вспомнил вечерние овации, когда зал встал, и они не замолкали и не замолкали. Непрекращающиеся аплодисменты раздавались в моей голове, заглушая холодный ветер, свистящий под трейлером.
И прямо перед тем, как меня накрыл сон, я вспомнил золото волос Уиллоу Холлоуэй, стоящей под театральной вывеской. Девушка смотрела на нее так, словно та хранила секреты вселенной.
* * *
На следующее утро батя рано вышел из трейлера. Я наблюдал за ним через кухонное окно, пока он шел мимо рядов брошенных машин во дворе. Он был похож на маленькое пятно в армейской зеленой куртке и красной охотничьей кепке. Из его рта паром вырывалась дыхание.
Он часто бродил по кладбищу своего бизнеса, словно плакальщик среди надгробий. Грустил о надеждах и мечтах. Скорбел по моей матери. Я мог бы посочувствовать ему, если бы слишком хорошо не знал, что он вернется, рассердившись из-за неудачного бизнеса и дерьмовой судьбы, подаренной ему миром. И выместит злость на мне.
Я коснулся пальцами шрама на подбородке, почти полностью скрытого маленькой бородкой. Сюда батя однажды попал, кинув в меня лампой. В другой раз он принес железный штык со свалки, требуя, чтобы я нашел побольше и сдал на переработку. Когда я недостаточно быстро убежал, он сломал мне руку. Я играл «Смерть коммивояжера»[22] в гипсе.
Когда он замахнулся на меня в последний раз, я ударил его в ответ и оставил с фингалом, которым он хвастался в таверне «Ника». Потом пошли слухи в школе. Я был жестоким, легко теряющим контроль и любящим подраться, как и мой старик. Но никто ко мне не лез, а именно это мне и нравилось.
Я отвернулся от окна и принял душ в крошечной ванной трейлера, отмораживая яйца, – сквозь щели в раме проникал холодный воздух. Я вытерся и быстро оделся, надев те же джинсы, что и прошлым вечером. Я натянул чистую футболку, на нее толстовку, потом куртку.
Батя только заходил, когда я собрался выйти.
– Куда ты? – спросил он, перегораживая выход.
– На улицу, – сказал я. – Потом на работу в театр. Потом на спектакль.
– На улицу, – он выдохнул струйку дыма, загнав меня обратно в трейлер. – Это «на улицу» подразумевает одну чертову минуту работы на заправке? – он ткнул большим пальцем за спину, показывая на двор. – Или проверку автоответчика на предмет заказов автозапчастей? Здесь ржавеет хороший товар, пока ты танцуешь на сцене.
Я сжал зубы. Нам уже шесть месяцев не звонили на свалку ради деталей. Наш бизнес заключался в том, что батя сидел на заправке Wexx каждое воскресенье, а я снимал на свалке части ржавеющего металлолома, которые можно снова использовать. Никто не приезжал заправиться, и я уже сотни раз проходил через этот разговор.
– Я не могу снять их, когда они заледенели, – ответил я.
– Бред. У нас акры потенциальной прибыли могут испортиться из-за твоей ленивой задницы.
У меня задергалась челюсть. На груду металлолома в моем грузовике не купишь и пачки сигарет. С такими дерьмовыми расценками мне понадобятся недели, чтобы загрузить и вывезти достаточно металлолома на переработку и заработать хоть что-то.
– Я больше зарабатываю в театре, – ответил я. – А когда растает снег, мы сможем снова начать отвозить металл на переработку.
«А ты мог бы заниматься заправкой, как указано в твоем контракте франшизы».
Лицо бати покраснело, и я подумал, что он может что-то выкинуть. Я подтянулся и вскинул подбородок. При росте метр восемьдесят я возвышался над ним. С тех пор как он сломал мне руку три года назад, я стал заниматься подъемом тяжестей, чтобы заставить его дважды подумать, прежде чем снова связаться со мной.
Но он был трезв. Какие бы остатки приличия в нем еще ни оставались – а их было не много, – этим утром они не утонули в выпивке. Пока что. Он протолкнулся мимо меня, и в нос ударил запах виски и затхлого сигаретного дыма.
– Тогда убирайся отсюда ко всем чертям. Бесполезный. Я не хочу видеть тебя.
«Это чувство взаимно», – сказал я себе и, уходя, захлопнул за собой дверь. Я покинул трейлер в целости и сохранности, но чувствовал себя так, словно он ударил меня прямо в чертову грудь.
* * *
Я поехал в Брэкстон. В магазине одежды «Аутпост» я купил две новые пары джинсов, носки и белье. Женщина за стойкой сказала, что на карте у меня осталось пятьдесят долларов.
«Боже, Марти».
Я оставил ей свои покупки и пошел в детский отдел. Там я нашел непромокаемую зимнюю куртку – хорошую, а не какое-то дешевое дерьмо – яркого синего цвета, на распродаже за 45,99 долларов. Я поднял ее, чтобы оценить размер, а потом отнес на кассу.
– Для вашего маленького брата? – спросила она, обнуляя карту.
– Ага, – ответил я.
Она улыбнулась.
– Как мило.
В ресторанном дворике торгового центра я купил кусочек пиццы и напиток «Доктор Пеппер», а потом направился обратно в Хармони. У меня еще был час до работы в театре. Я свернул в свою часть города, выбрав привычную дорогу мимо восточной части «Автосвалки Пирса». В дальнем конце, где забор свалки служил задним двором ряду маленьких домиков, я припарковался и вышел.
Перевернутый старый проржавевший пикап лежал, навалившись на забор, сетку-рабицу. Словно забытый реквизит из фильма. Из кабинки я услышал голос, тихо напевающий «Feeling good» Нины Симон.
Я приложил два пальца к губам и издал низкий свист.
Пение остановилась, и Бенни Ходжс выбрался из грузовика. Он широко улыбнулся, его зубы засияли белым на темной коже, а потом улыбка снова превратилась в скучное безразличие тринадцатилетнего.