– Да, – говорит ей с мужицкой прямотой, – женился бы я на тебе, будь ты помоложе. А так – сама понимаешь…
Он в качестве укрепления союза даже предложил план: пусть она женит его на молодой, а жить они будут продолжать вместе. В Париже, мол, так вполне принято. Но ей это предложение не понравилось. Она к мысли о женитьбе вообще отнеслась с непониманием: совместное владение имуществом, знаете… Такому дай волю и право – пусти козла в огород… никакой капусты не напасешься.
И в конце концов, после года такой жизни, провожающие в аэропорту Орли наблюдают такую сцену: по трапу поднимается роскошно одетый, крепкий, красивый молодой человек, а на нем висит холеная мадам в дорогих мехах, рыдает и покрывает его поцелуями. И вкрапляет в нежные пожелания крайне неприличные русские слова, к восторгу советских пассажиров.
Самое интересное выяснилось по приезде. Он за этот год в совершенстве таки овладел французским! То есть ни малейшего, разумеется, представления о теории, но прекрасный парижский выговор, абсолютная правильность речи и достаточно богатый словарный запас. Еще бы – естественно: такая школа. Наилучший способ обучения иностранным языкам. Постель, она стимулирует, и ассоциации положительные. Эту методику еще Байрон пропагандировал, а уж он был полиглот известный… Да наш за год по-русски слова не сказал, за исключением мата, когда был недоволен чем-то в ее поведении.
Секретарь партбюро указал на это кафедре: правильно партия отбирает специалистов, и способности у них, как показывает практика, прекрасные. Так что – плоховато учите, товарищи, плоховато. И в людях разбираться не умеете. Надо бы поставить вопрос на ученом совете: о неправильной методике преподавания языков на романской кафедре.
В результате этого обалдуя, с его безупречным парижским выговором, верного члена партии и спортсмена, стажировавшегося год в Сорбонне, и столь успешно, что за него просил аж МИД Франции, после окончания оставили на кафедре в аспирантуре. И написали за него кандидатскую, и попробовали бы не зачесть ее защиту!
Так что теперь он в Ленинградском институте текстильной и легкой промышленности имени Кирова, «тряпочке», как ее называют, заведует кафедрой иностранных языков. И с нежностью вспоминает Париж: главное, говорит, хлопцы, в филологии – это хорошая физическая подготовка. Так что не рассчитывайте сильно на все эти учебники.
Самое смешное, что читать и писать по-французски он так и не научился. Дитя Больших Бульваров, гамен.
Пан профессор.
Океан
Как начинал другую повесть, о другом герое, другой ленинградский писатель, некогда гусар Империалистической войны и поэт: «Это был маленький еврейский мальчик». Да… Ну так мы о другом мальчике. Он жил в Ленинграде, чисто мыл шею и ходил со скрипочкой в музыкальную школу. Его, естественно, били; и он мечтал вырасти большой и дать всем сдачи.
Потом была Блокада, и мальчик едва жив остался, голодный и дохленький. Ладно дядя не забывал. А дядей его был военно-морской журналист и известный флотский драматург Александр Штейн. Он им помогал, поддерживал, и идеалом мальчика стал военный моряк. Дядя приезжал с друзьями, в черных шинелях, в блестящих фуражках, с умопомрачительными вкусными вещами из флотского пайка – люди высшего мира! Мальчику завидовали во дворе, временно переставали бить, а наоборот – спрашивали: верно ли это его родной дядя. Такое родство его необычайно возвышало в глазах самых страшных хулиганов: морские офицеры, орденоносцы, фронтовики – герои!
Естественно, флотский офицер выглядел в его глазах венцом эволюции. Он понял свое призвание и начал готовиться к военно-морской карьере. Принялся читать книжки про корабли и сражения, делать по утрам зарядку, и летом учился плавать на Неве. Последнее, правда, ему плохо удавалось по причине крайней хилости интеллигентского организма. Согласитесь сами – а интересно представить себе еврейского скрипача в качестве бравого военно-морского командира.
Дядя сажал его на колено, угощал сгущенкой и пайковым шоколадом, и спрашивал:
– Ну, вырастешь – кем будешь?
И мальчик, жуя шоколад и восторженно глядя на ордена, исправно отвечал:
– Военным моряком!
Что приводило в восторг дядиных сослуживцев и являлось поводом налить еще по одной.
И, кончив школу и отпиликав на выпускном балу, он решительно зашвырнул на шкаф проклятую скрипочку и объявил, что поступает в военно-морское училище. В доме наступил ужас и большой бенц. Но мальчик проявил библейское упрямство, и все доводы о неинтеллигентности военной профессии от него отскакивали, как ноты от полена. Родители дали телефонный сеанс дяде: это он заморочил голову мальчику своими жлобами в черных шинелях!.. Но дядя за годы сотрудничества с флотом проникся военно-морским духом: загрохотал, одобрил, успокоил, и сказал, что все прекрасно, там из их хилого сына сделают настоящего мужчину, пусть выпьют валерьянки и радуются! а на скрипочке он сможет играть во флотской самодеятельности, чего ж лучше!
Ну, в первое училище Союза – имени Фрунзе, бывший Императорский морской кадетский корпус, ему не светило: там готовили чистокровных командиров, строевиков-судоводов, флотскую аристократию, и еврею там ловить было нечего. Тем более на дворе стоял пятидесятый год – не климат пятой графе. Имени Дзержинского тоже не шибко подходило – блеску много. Но Высшее военно-морское радиотехническое имени Попова (изобретшего в девятьсот пятом году то радио, по которому в девятьсот четвертом броненосцы в Цусиме переговаривались) тоже было ничем не хуже. Это черное сукно формы, это золото шевронов, эти тельники в вырезе голландок – дивное училище. Тем более что радио – это нечто вполне научное и интеллектуальное, тут мало кулаком и глоткой брать, еще и головой соображать надо: и мальчик решил, что это – самое для него подходящее, прекрасное военно-морское училище.
Он подал документы, и их у него в приемной комиссии неохотно взяли, с непониманием и жалостью глядя, и переспрашивали, туда ли он пришел? И ласково советовали поступать в Институт связи или в Университет, или в крайнем случае играть на своей скрипочке в консерватории. И вообще интересовались, кто это у них в роду был моряком, а если да, то в каких именно морях плавал: с чего это мальчику пришла в голову такая странная, знаете ли, мысль?..
Но мальчик убежденно объяснял, что он с детства готовил себя к морской карьере, отличный гимнаст, замечательно плавает, и они зря сомневаются. А дядя его – морской офицер и любимец флота, журналист и драматург Александр Штейн.
При этом известии комиссия переглянулась сочувственно, и морского племянника направили сдавать экзамены.
Ну – вот такой был юный еврейский романтик моря, которому дядя, совершающий морские геройства в своем уютном книжном кабинете за письменным столом, загадил мозги. Мальчик читал Киплинга: «Былые походы, простреленный флаг, и сам я – отважный и юный!» Он уже стоял на мостике, корабль пенил море, пушки громили огнем врага, и белокурая невеста на берегу заламывала тонкие руки.
Он благополучно сдал экзамены и был вселен в казарму.
Совсем не о казарме мечтал он, когда его в детстве били. Настала суровая проза флотских будней. Романтику в ней не удалось бы найти и саперу с миноискателем и собакой, только флотскому любимцу-журналисту. Дрючили курсачей в хвост и в гриву, царил культ грубой физической силы, по ночам его за разные интеллигентские упущения гоняли драить гальюн, и до прискорбного не наблюдалось военно-морского благородства и подвигов.
Но он вздыхал, сжимал зубы, крепился, говорил себе и окружающим, что адмирал Нельсон тоже был хилого сложения и здоровья и не переносил качки, вечно командовал с брезентовым ведерком на мостике; его выслушивали с интересом, а потом давали по шее и гнали драить палубу шваброй – чтоб понял службу и много о себе не воображал. Это тебе не на скрипочке играть.
Ему вечно хотелось спать, хотелось есть, от тупых разговоров в роте о бабах и деньгах он изнывал; в город в увольнения его за недостаток военной бравости выпускали очень редко, и он через пару лет стал сурово задумываться, что, может быть, и в самом деле избрал не ту карьеру. Тем более что все окружающие его в этом усердно уверяли. Но, знаете, уже самолюбие не позволяло дать задний ход.