3
Тогда ему было под сорок; одиночка по натуре, он отличался необычайным самообладанием, выносливостью и мужской силой, но в то же время – беспрецедентной восприимчивостью, успел попробовать себя во всем спектре наук, рисков, искусств и излишеств. Торговал антиквариатом, редкими рукописями и оружием и мог запросто – на ощупь, по тому, как она впитывает или отражает свет – определить, когда и где была изготовлена какая-нибудь непонятная вещица из слоновой кости. Все ценное поставлял в музеи, все изысканное оставлял себе. Ездил по разным странам, но отнюдь не от безделья. В его сундуках хранилось богатейшее собрание вещей, выручка от продажи которых сильно приумножила бы его капиталы. Он преуспел в жизни, но восторг приобретательства давно выдохся; он ловил себя на том, что, вопреки своему обыкновению, не может усидеть на месте и раздражается по пустякам.
Она носилась перед его взором на коньках – неотступно мерещилась, пока он не забывался сном. Он явственно воображал, как она эгоцентрично кружится в своем ледяном дворце. Ему представлялось, как в дальних странах он замечает ее в толпе: густые темные волосы, ни шапки, ни шарфа, через хрупкое плечо перекинуты поношенные коньки. Маленькая ведьма, думал он, но сам себя одергивал: как можно приписывать нескладной школьнице такую власть?
В одном из снов он сидел за столом, оглядывая обширные угодья незнакомой ему усадьбы где-то в колониях. Ее призрак, хрупкий, как шпиль из сахарной ваты, материализовался на ярко-зеленом поле. Она медленно вертелась, одетая в невесомое, как дым, подчеркивающее ее худощавость красное платье. Он с удовольствием ее разглядывал, а она вертелась все быстрее, и ее феноменально гибкие руки легко изгибались на слабом ветру.
– Она никогда не станет полностью вашей, – шепнула женщина, которая прислуживала ему за столом.
Он сурово на нее вытаращился.
– Вы что-то сказали? – спросил довольно раздраженно.
– Нет, мсье, – невозмутимо ответила она.
Проснулся он с необъяснимым ощущением – казалось, что его взяли в кольцо, – а еще со смутной яростью. Накинул халат и уселся в гостиной: закурил сигару, затерялся, забылся в голубых завитках дыма.
Миновало несколько дней, а он все не приходил. Если честно, ей недоставало его присутствия: оно, похоже, необъяснимым образом вдохновляло. А теперь она снова катается только для себя. Пока еще было очень холодно, но в новом пальто и при благоприятной – когда не было ветра – погоде она могла кататься подолгу. Пруд был для нее все равно что родина, фигурное катание – все равно что любовник. Она отдавалась беззаветно, сама для себя вырабатывала тепло.
Каждый год она с тяжелым сердцем ждала наступления весны: скоро лед под ногами избороздят жилки и поверхность пруда треснет, словно карманное зеркальце, оброненное на мраморный пол. Еще немножечко, умоляла она природу, еще неделю, несколько деньков, еще несколько часов. Опустилась на колени на льду. Пока опасности нет, но скоро…
Его она не увидела, но почувствовала: почуяла приближение, а потом вдруг разглядела в кустах его пальто. Он оставался на виду, но сохранял дистанцию, вполне удовлетворяясь безмолвным общением между ними. Она притворилась, будто не заметила его возвращения, но приняла его без упреков. Скрестив руки над сердцем, оттолкнулась, взлетев на еще невиданную высоту. Расхрабрившись от его присутствия, начала выполнять третье вращение, вскинув одну руку вверх, охватывая кончиками пальцев всю ширь небосвода. Невольно вскрикнула: “Ах, если б в этот момент умереть”. Просто блажь, молитва подростка, момент, хозяйкой которого она непринужденно стала.
Он удалился, пронзенный в самое сердце.
На рассвете она выпила холодного кофе, позавтракала миской ягод и хлебом, который испекла вчера вечером. Солнце уже пригревало, навевая беспокойство – она-то надеялась, что зима продлится еще немножко. Дойдя до пруда, она увидела: он уже здесь, дожидается. Положила коньки на землю и подошла к нему бестрепетно, положившись на свою прирожденную надменность. Он учтиво поздоровался на швейцарском диалекте немецкого, но Евгения, подметив его акцент, ответила по-русски. Он опешил, но и обрадовался.
Спросил:
– Вы русская?
– Я родилась в Эстонии.
– Далеко же вы заехали.
– Сюда меня привезла во время войны тетя, когда я была совсем маленькая. Моя родина – этот пруд.
– Сколько языков вы знаете?
– Немало, – ответила она самодовольно. – Больше, чем у вас пальцев на руках.
– По-русски вы говорите прекрасно.
– Языки похожи на шахматы.
– А слова – на шахматные ходы?
Они постояли в молчании, которое ни в малейшей мере не было неловким. Она подумала, что их связывает только опыт совместного молчания и ее пальто.
– Пальто… – начала она.
Но он только отмахнулся:
– Пальто – ерунда, малышка. Я могу дать вам все, что вы только можете вообразить.
– Такими вещами я не дорожу. Я хочу только одного – кататься.
– Лед вас скоро подведет.
Она опустила глаза.
– У меня есть приятельница, известный тренер из Вены. Вы могли бы кататься, сколько вашей душе угодно, всю весну, все лето, пока ваш пруд не будет готов вас принять.
– И какова плата за эту привилегию?
Он уставился на нее, не чинясь.
– Я хочу только одного – кататься, – повторила она.
Он протянул ей визитную карточку. Она стояла и смотрела, как он уходит в своем темном пальто; дюжим сложением он не отличался, но пальто создавало впечатление силы.
Она дождалась, пока он скроется из виду на тропе, потом опустилась на колени и стукнула по льду камнем. Почувствовала колебания воды, струящейся под ледяной коркой: лед подтаивает, слой за слоем. Недовольно покосилась на солнце, изливавшее в атмосферу тепло своих лучей. Ужасно красиво, но предвещает нескончаемые месяцы без того, что приносит ей величайшее счастье. Ее самоощущение было неразрывно переплетено со шнурками коньков. Зима растает, уступая место весне и лету, и ничего не поделаешь – останется лишь ждать, пока листопад не возвестит о скором возвращении зимы. Она нащупала в кармане визитку. Ее будоражил целый хор переживаний: она одновременно вырвалась на волю и попалась в капкан.
4
Был первый день весны. Свет хлынул в ее окно, расплескался по ее одеялу. На стене над кроватью висели фотографии Евы Павлик. Коньки на крючке манили, но лед уже начал таять. Она сварила какао, потом развернула маленькое одеяльце, которое хранила в корзинке в углу комнаты. Однажды утром, в день, когда ей исполнилось тринадцать, Ирина вручила ей это одеяло – берегла его много лет в ожидании подходящего момента. Одеяло сшила для Евгении мать, а к нему было приколото булавкой письмо, написанное отцом. Тогда она не смогла прочесть письмо, но выучила язык, перевела письмо и перечитывала снова и снова. Он писал, как подбрасывал ее в воздух и восхищался тем, что она унаследовала глаза его мамы, темно-карие, в которых содержится, кажется, все на свете. Одеяло было как мягкий персик, с крошечными цветочками, вышитыми по краям.
Спасибо, мама, прошептала она, спасибо, папа.
Штопая старую вязаную кофту Ирины, Евгения нашла ее длинный волос и задумалась: вернется ли Ирина когда-нибудь? Тетка вырастила ее, тетка таила в своей голове все, что только можно знать об их прошлом. Из Ирины всегда нелегко было выжать хоть слово; правда, иногда, выпив лишнюю стопку водки, она рассказывала о песне волков, об обледеневших деревьях или об аромате розовых с белым цветов, заполонявших все вокруг по весне. Но о ее матери и отце – ни слова. Евгения часто искала ответ в холодных глазах Ирины.
– Не ищи во мне свою маму, – говорила та. – Ты должна найти ее в себе.
– Я на нее похожа?
– Ой, честно, даже не знаю, – отвечала Ирина нетерпеливо, подкрашивая губы.
– Но волосы у меня – как у нее?
– Да, да.
– А глаза у меня – как у отца?