К счастью, на въезде в туннель Холланда нет заторов. От сердца отлегает, и я ныряю обратно в голос Эрмы. Воображаю: вот бы написать рассказ, ориентируясь на атмосферу, которую создает резонанс конкретного человеческого голоса. Ее голоса. Не держать в голове никаких фабул, а просто неотступно следовать за ее интонациями, ее тембром и сочинять фразы так, как сочиняют музыку, и накладывать их прозрачными слоями на ее фразы.
И лицо любви – только белизна зимы, закутавшая руки деревьев, тех, что провалились в дыры бесцветных небес.
Торопливо иду по терминалу: на рейс успеваю запросто, но в каком-то смысле сбилась с ритма. Не стоит и надеяться, что в такой ранний час удастся заснуть, – и я уж молчу о том, что к моему приезду номер в гостинице готов не будет, – придется ждать еще несколько часов. И все же устраиваюсь поудобнее, пью минералку и не сопротивляюсь, когда меня затягивает книга об одной отдельно взятой жизни – осколок Симоны Вейль. Книга, выбранная второпях, впоследствии оказалась более чем полезной, а ее героиня – превосходным образцом для самых разных, не перечесть, мировоззрений. Одаренная девочка из привилегированной семьи, она с легкостью вошла в величественные дворцы высшего образования, но от всего отказалась, чтобы пойти тернистым путем революции, откровений, служения обществу и самопожертвования. Я никогда не уделяла ей время, не занималась изучением ее фигуры, но теперь непременно уделю. Закрыв глаза, явственно вижу вершину ледника и соскальзываю в сокровенный горячий источник, окруженный стенами непроницаемого льда.
Церковь Сен-Жермен‑де-Пре
2
Прохожу таможню и, позевывая, выхожу из терминала в парижском аэропорту Орли. Меня ждет мой друг Ален. Заселяюсь в отель на узкой улочке буквально в нескольких шагах от церкви Сен-Жермен-де-Пре. Пока готовят номер, пьем кофе с багетами в кафе “Флор”.
Распрощавшись с другом, захожу в примыкающий к церкви маленький парк, где у ворот стоит бюст Аполлинера работы Пикассо. Присаживаюсь на ту же скамейку, где мы с сестрой сидели весной 1969-го. Нам было по двадцать с хвостиком: возраст, когда все – в том числе сентиментальная голова поэта – было откровением. Любознательные сестры с целой пригоршней драгоценных адресов – кафе, гостиниц и старинных особняков. “Де Маго” экзистенциалистов. “Отель дез Этранже”, где Рембо и Верлен председательствовали в “Кружке поэтов-зютистов”. “Отель Лозэн” с химерами и позолоченными коридорами, где Бодлер курил гашиш и сочинял начерно стихи, которыми открываются “Цветы зла”. Наше воображение светилось изнутри, когда мы прохаживались взад-вперед перед этими домами, синонимичными поэтам. С нас достаточно было постоять у стен, за которыми они когда-то сочиняли, спорили и погружались в сон.
Внезапно холодает. Обращаю внимание на кусочки хлеба, на назойливых голубей, на томные поцелуи молодой пары, на бездомного с длинной бородой, в теплом пальто, – выпрашивает несколько монет. Наши взгляды скрещиваются, и я встаю и направляюсь к нему. Глаза у него серые, и мне вспоминается отец. Над Парижем как бы разливается серебристый свет. На меня накатывает волна ностальгии, навеянной этим идеальным настоящим. Начинает накрапывать дождь. В воздухе клубятся обрывки зернистой кинопленки. Париж, где Джин Сиберг в полосатой блузке с вырезом лодочкой торгует на улице газетами “Геральд трибьюн”. Париж Эрика Ромера – топчется под дождем на рю де ля Юшетт.
Чуть попозже, уже в отеле, силясь не задремать, открываю наугад биографию Вейль, ненадолго ныряю в сон, потом выбираю совершенно новую главу, и этот процесс каким-то загадочным образом оживляет героиню. Симона Вейль бесцеремонно входит в кадр откуда-то из третьего измерения. Вижу полы ее длинного плаща, ее густые черные волосы, безжалостно обкорнанные, словно у блистательной, независимой невесты Франкенштейна.
И другой портрет Симоны мелькает перед глазами – шарж типа тех, которые Рене Домаль рисовал на путешественников, державших путь к “Горе Аналог”. Лицо сердечком, вихрастые волосы торчат горизонтально, за круглыми очками в железной оправе – темные глаза, испытующий взгляд. Они были знакомы, он учил Вейль санскриту. Явственно воображаю эту пару туберкулезников: лишь слегка соприкасаясь головами, корпят над древними текстами, и их организмы, подточенные болезнью, жаждут молока.
Рука земного притяжения тащит меня в бездну. Включив телевизор, прыгаю по каналам, ловлю хвост документального фильма о постановке расиновской “Федры”, а потом проваливаюсь в глубокий сон. Спустя несколько часов внезапно открываю глаза. На экране – девушка на льду. Какой-то чемпионат по фигурному катанию. Крепко сложенная блондинка успешно катает свою программу. Следующая девушка прелестна, но неудачно падает, не сумев сгруппироваться. Помню, как смотрела такие соревнования с отцом, сидя у его ног, пока он расчесывал мои спутанные волосы. Он восхищался атлетичными фигуристками, а я – грациозными, которые, по-видимому, включали в свою программу элементы классического балета.
Объявляют последнюю фигуристку, шестнадцатилетнюю русскую, самую юную на соревнованиях. Хоть я и полусонная, но смотрю на нее во все глаза. Молодая девушка ступает на лед так, словно на свете больше ничего не существует. От ее бесхитростной целеустремленности, от сочетания простодушной надменности с неуклюжей грацией и дерзостью перехватывает дух. Ее победа над остальными заставляет меня прослезиться.
Пока я сплю, дух комбинирует, регенерирует. Решительное лицо сердечком – лицо Симоны – сливается с лицом молодой русской фигуристки. Коротко остриженные темные волосы, темные глаза пронзают взглядом небо, которое еще темнее. Взбираюсь на склон вулкана, вырубленного изо льда, черпающего свой жар из колодца преданности, а колодец этот – женское сердце.
Просыпаюсь рано, иду в кафе “Флор”, заказываю яичницу с ветчиной и черный кофе. Яичница идеально кругла и лежит на идеально круглом ломте ветчины. Дивлюсь тому, как проявляется творческий дух – хоть в порции яичницы, хоть на середине катка. За мной заходит Ален, и мы идем в дом 5 на рю Гастон-Галлимар, где с 1929 года находится головной офис издательства. Мой редактор Орельен открывает дверь бывшего кабинета Альбера Камю. Из единственного окна виден сад внизу. В застекленном шкафу выставлены книги Симоны Вейль, изданные посмертно под руководством Камю. “Lettre à un religieux”, “La connaissance surnaturelle”, “L’enracinement”[3].
Сад издательства «Галлимар»
Господин Галлимар приветствует меня в своем кабинете. На каминной доске – часы, который подарил его деду Антуан де Сент-Экзюпери. Спускаемся по истертым ступеням мраморной лестницы, проходим через голубую гостиную и входим в сад, где когда-то позировал фотографу, сидя в белом плетеном кресле, Юкио Мисима. Несколько минут стоим, молча любуясь геометрической простотой сада.
На ум приходят другие сады – похожие на стереопары, размытые подтеками времени. Многовековой Орто-Ботанико в Пизе с забытым памятником Гумбольдту и высоченными чилийскими слоновыми пальмами. Аптекарский огород Болонского университета с дикорастущими лекарствами, где сознание то расширяется, то умиротворяется. Думаю об Йозефе Кнехте: как он бродил один в скромном саду школяров, размышляя о том, какое будущее ждет его в качестве Мастера игры. Сад в летнем доме Шиллера в Йене, где, как рассказывают, Гете посадил дерево гинкго.
– Я был знаком с Жене, – тихо говорит господин Галлимар, глядя вбок, чтобы не показаться нескромным.
Меня манят несколько спиралей, вырезанных на высокой стене справа. Похожи на спираль, которую Бранкузи придумал, чтобы она символизировала Джеймса Джойса, для маленького издания “Сказок, сказанных Шемом и Шоном”[4] в “Блэк сан”. Медлю: с меня довольно и того, что я немного побуду с призраками писателей, ступавших по этому огороженному клочку земли. Камю, прислонясь к стене, курит сигарету. Набоков размышляет о искривленной раковине наутилуса.