Литмир - Электронная Библиотека
A
A

То была начальная пора турпоходов, овеянных особой духовной аурой. Я ходил более или менее регулярно и однажды попытался залучить Владика, с которым приятельствовал. В ответ я услышал:

– Группа импотентов собирается в лес, надеясь, что от этого что-то изменится.

Эта афористика не была бескорыстной. Кажется, именно в те выходные Владик и увел прелестницу Иру М. у другого моего приятеля, высоколобого Вадима Р., в поход отправившегося.

Наряду с сексом, Владик не имел ничего против и других новооткрытых утех – выезда на природу, ночного купанья голышом, компанейского трепа у костра и т. п. В турпоходах его не устраивала именно их интеллигентская программность. Дело было не в каком-нибудь там почвенничестве, просто ему была дорога осязаемая конкретика жизни, здоровый баланс между realia и realiora, то, что полвека спустя получило четкую формулировку: «Кушать – да, а так – нэт».

Навсегда запомнился тост, который он поднял однажды вечером на берегу подмосковного водохранилища (в бухте Радости!), где мы жгли костер и выпивали под принесенные с дачи и обжаренные на огне сосиски:

– Выпьем за то, чтобы у каждого аргентинского рыбака (бразильского скотовода) был такой ужин (завтрак)!

Стоял 1955 год, советские клише уже порядком поизносились, но Аксенова еще и в помине не было, и тост Владика прозвучал вполне новаторски.

В бухте Радости мы оказались не совсем случайно. Прибыли мы туда в результате небольшого – не побоюсь этого слова, туристского – марш-броска с берегов Клязьмы, где в Челюскинской мы с папой снимали дачу (впервые без умершей осенью 1954‐го мамы), а в соседней Тарасовке Владик проводил лето в гостях у нашего общего сокурсника Володи.

Володя, сын знаменитого университетского русиста профессора К., был со странностями. Так, он часто сбегал из дому, что серьезно беспокоило родителей, и они придумали оригинальный выход – пригласили жить у них на даче его приятеля, Владика, чтобы Володе не нужно было искать раскрепощающей молодежной компании на стороне. Прямо под бок к Тому Сойеру поселили Гека Финна – и побеги прекратились. Для Владика же это означало безбедную дачную жизнь на всем готовом.

Профессор К. был очень старый (хотя, согласно Википедии, ему было всего 56!), совершенно лысый, если не считать седины на висках, и провербиально рассеянный.

– Катя, – обращался он за столом к жене, маленькой заботливой женщине откровенно крестьянского вида (не исключено, что обретенной в ходе диалектологической экспедиции), беспомощно шевеля перед лицом пальцами обеих рук и потерянно бегая глазами, – Катя, ты не знаешь, я сахар в чай клал?!

Она обычно знала. Думаю, что и идея одомашнения сына с помощью Владика принадлежала ей. Но, отчасти блокируя Володину тягу прочь, этот маневр не мог подавить ее окончательно, и потому поощрялись кратковременные вылазки в дикую степь, иной раз даже с ночевкой, но при непременном стабилизирующем участии Владика. Отсюда памятный костер над бухтой Радости.

По окончании Университета наши с Владиком дороги разошлись, и я ничего не слышал о нем до тех пор, пока тридцать с лишним лет спустя, уже в ходе перестройки, начав наезжать из эмиграции в Москву и пытаясь издать там книжку статей, не оказался очередной раз во дворе издательства «Советский писатель». Визиты туда были многочисленными, изматывающими и в основном бесплодными. Таким суждено было стать и этому. Но начался он обнадеживающе.

Еще издали, с улицы, я увидел подходившего к самым дверям здания высокого полного мужчину в пальто и кепке и мгновенно – по ушам – узнал его.

– Владик! – заорал я.

Он обернулся, подождал меня, мы обнялись, я рассказал ему, что́ я тут делаю, он мне – что делает он, а именно заведует отделом, если не ошибаюсь, прозы. Он завел меня к себе в кабинет, обещал поспособствовать выходу моей книги, а на прощанье достал из ящика стола и протянул мне средней толщины пейпербек.

– Вот, – с винтажным юмором образца 1955 года произнес он. – Пользуясь служебным положением, издал плоды своего творчества.

Выходило, что бумага и копирка окупились.

Костюмы

Когда я учился на филфаке (1954–1959), носили, в общем, что попало. Но какой-то дресс-код, конечно, действовал. Так, я успел походить в шляпе – серой, фетровой, с полями, тульей и черной лентой вокруг. Есть даже снимок, где я в шляпе, но как бы не сам по себе, а под маской: изображаю своего сокурсника Вадима Р., на котором шляпа, да еще и черный костюм в полоску смотрелись органично.

Преподаватели, разумеется, носили костюмы, хотя на некоторых, наиболее одиозных, это выглядело непристойно, как фрак на капитане Лебядкине. Но на других, например на Николае Ивановиче Либане, темно-синий костюм, до блеска начищенный временем, скорее радовал глаз, самой своей потертостью удостоверяя компетентность владельца в вопросах литературной истории прошлого, ныне позапрошлого, века.

На студентах же костюмная пара (о тройках речь не заходила) была редкостью. Недаром послевоенному английскому роману «Трое в серых костюмах» (1945, пер. 1946) был противопоставлен наш, советский, «Трое в серых шинелях» (1948). В шинелях и гимнастерках ходил уже мало кто, может один-два студента, поступившие по некой партийно-солдатской квоте (в частности, Яша П., герой моей давней виньетки «На словесном фронте»), остальные же драпировались кто во что горазд, в частности в разного рода спортивные и полуспортивные куртки, иной раз по-шоферски, а то и по-пилотски кожаные. Модными же были куртки с кокеткой, зигзагообразно облекавшей плечи материей другого цвета. У меня одно время была такая. Носились, разумеется, и пиджаки, но полный одноцветный комплект – это было что-то особенное. Я бы сказал, что костюм взрослил и даже заранее старил своего носителя. Иногда это делалось намеренно, иногда неосознанно, но эффект преждевременной солидности был налицо, как если бы человек уже с младых ногтей видел себя готовым функционером истеблишмента.

Вспоминаются трое таких костюмоносцев.

Вадим Р

У Вадима был черный костюм в пунктирную белую полоску, который очень ему шел. Желанная аристократичность такого одеяния зафиксирована в полублатных студенческих куплетах, которые я однажды уже приводил:

Я от МГУ, а ты от Чили,
Мы были на приеме у Черчилля.
У него бостон в полоску
И вообще он парень в доску, —
Где они такого зачепили?!

Не то чтобы на Вадиме костюм сидел ладно, как влитой, – нет. Вадим горбился, правое плечо было выше левого, он был высок, но узкогруд, держался угловато, накладные плечи неровно торчали, но весь этот ансамбль ощущался как правильный, узнаваемый, соответствующий некоему эталону. У Вадима были жгуче черные волосы, богемно свисавшие на лоб, желтоватая нездоровая кожа, нос крючком, на котором сидели сверкающие золотом очки. В целом возникал образ по-своему красивого еврейского интеллектуала-оратора времен гражданской войны, готового то ли быть казненным революционной толпой, то ли повести ее за собою. Ораторствовать же он любил – энергично жестикулируя и пересыпая речь особыми излюбленными словечками, из которых помню два: достойный и карамбулет.

Эпитет достойный применялся ко всему, что заслуживало одобрения, будь то в литературной и политической истории или окружающей жизни, а речь Вадима систематически строилась именно на дебатировании pro et contra, раздаче плюсов и минусов, определении, кто достойный, а кто недостойный.

Карамбулет же был, по-видимому, неологизмом – плодом мутации в мужской род Карамболины-Карамболетты, героини арии из оперетты Кальмана «Фиалка Монмартра» (в которой блистала еще молодая Татьяна Шмыга). Карамбулетом назывался любой мужчина (друг моего детства Женька Зенкевич культивировал в таком обобщенном значении слово спортсмен), а далее, уже в порядке полета словотворческой фантазии, любой сексуальный, карьерный или иной успех.

8
{"b":"698384","o":1}