Хохлов пополз на коленях к раскрытому футляру.
– Нашпиго! Набиво! – заревел милиционер.
– Напихо червие! Напихо червие! – закричала Симакова, и все, кроме милиционера и лежащего в партере Клокова, двинулись к футляру.
– Напихо червие, – повторял Старухин, – напихо…
– Напихо в соответствии с технологическими картами произведенное на государственной основе и сделано малое после экономического расчета по третьему кварталу, – бормотал Урган.
Каждый из подошедших зачерпнул пригоршню червей из футляра и понес к столу. Подойдя к трупу уборщицы, они стали закладывать червей в отверстия в ее спине. Как только они закончили, милиционер перестал выгибаться и реветь, достал из кармана платок и стал тщательно вытирать мокрое от пота лицо.
Клоков поднялся с пола и принялся отряхать свой костюм. Пискунов и Черногаев собрали разбросанные по полу трубы и кувалду, сложили в свободное отделение футляра, закрыли его и стали застегивать.
– Ну чаво ш вы.
Черногаев и Пискунов застегнули футляр, подняли и спустились в зал. Все, кроме Хохлова, спустились вслед за ними. Хохлов скрылся за кулисами.
– Ну, чаво, чаво топчитеся? – окликнул Клоков Черногаева и Пискунова. – Швыряйте, швыряйте!
– Попрошу вас не кричать, – произнес Черногаев, глядя в глаза Клокову. – Извольте вести себя подобающе.
Клоков раздраженно махнул рукой и отвернулся. Черногаев и Пискунов раскачали футляр и бросили его в середину зала, где он с шумом исчез между креслами.
Из-за кулис, согнувшись, вышел Хохлов. На спине его лежал большой куб, изготовленный из полупрозрачного желеобразного материала. От каждого шага Хохлова куб колебался. Хохлов пересек сцену, осторожно спустился по ступенькам в зал и направился к выходу.
– Стоять! – произнес милиционер.
Хохлов остановился. Милиционер подошел к нему и сказал что-то шепотом.
Звягинцева раскрыла свою коричневую сумочку и достала из нее пистолет. Милиционер что-то шепнул Хохлову. Тот кивнул головой, отчего куб мелко затрясся.
Звягинцева вложила дуло пистолета себе в рот и нажала спуск. Глухой выстрел вырвал затылочную часть ее головы, забрызгав кровью и мозговым веществом Старухина и Ургана. Звягинцева упала навзничь.
Милиционер опять что-то шепнул Хохлову. Хохлов вздохнул и произнес:
– Хочу сделать заявление господам потерпевшим. Дело в том… дело в том, что я… – Он замялся, куб на его спине задрожал.
– Пошел, пошел! – прикрикнул на него милиционер.
Хохлов подошел к двери, толкнул ее головой и вышел. Милиционер вышел следом. Клоков подбежал к двери и скрылся за ней.
– Беги, беги, козел, – презрительно произнес Черногаев.
– Ну что, пошли? – Симакова достала сигареты и закурила.
– Пошли, – кивнул Черногаев, и все двинулись к выходу.
Прощание
Легкий прозрачный туман на востоке внезапно порозовел, прорезался желтой искрой, и через несколько быстро пролетевших минут край солнечного шара показался над кромкой леса.
Константин встал со своего широкого трухлявого пня, низ которого так загадочно светился ночью, и, запахнув пальто, пошел к обрыву.
Птицы, до этого коротко перекликавшиеся, запели громко, словно приветствуя солнечный восход.
Константин подошел к поросшему осокой и кукушкиным льном обрыву, встал на самом краю. Широкая лента реки, обрамленная темно-зеленой массой камыша, лежала внизу. Гладь ее была спокойна – ни ряби, ни признаков движения. Только в зеленоватой глубине еле заметно колебались водоросли, походившие на загадочных существ.
Константин достал портсигар, открыл.
Папироса по-утреннему сухо треснула в его холодных пальцах.
Он закурил. Дым папиросы показался мягким и некрепким.
Глядя на выбирающееся из леса солнце, Константин улыбнулся, устало потер щеку.
«Все-таки как это невероятно тяжело – уехать из родного места, – с грустью подумал он, – из места, где ты вырос, где каждая тропинка, каждое дерево тебе знакомы… А я-то вчера бахвалился перед Зинаидой и Сергеем Ильичем. Уеду, мол, махну рукой. Дальняя дорога, новые города, новые люди. Чудак…»
Он стряхнул пепел, и крохотный серый цилиндрик полетел вниз, пропал в камышах.
Середина реки всколыхнулась.
Плеснула крупная рыба – раз, другой, третий.
Три расширяющихся круга пересеклись и побежали к берегам.
«Щука, наверно. Ишь, как кувыркнулась, даже хвост сверкнул. Наверно, килограмма четыре будет. Они тут меньше не попадаются…»
Он жадно затянулся, вспомнив, как в десятилетнем возрасте вытащил свою первую щуку. Это было таким же летним безоблачным утром. На реке никого не было, за долгое время ожидания не клюнула ни одна рыба. Он хотел было уже по совету старого рыбака деда Михея насадить на крючок кусочек тесьмы, на которой висел его медный нательный крестик, но вдруг поплавок исчез, леска со звоном чиркнула по воде, удилище выгнулось дугой. И началась борьба белобрысого вихрастого паренька с невидимой рыбой. И он вытащил ее – мокрый, дрожащий от волнения, – вытащил и бросил на песок, тогда еще не поросший камышом…
Он снова затянулся и медленно выпустил дым через ноздри.
«Да. Как все знакомо. Господи, ведь тридцать семь лет я прожил здесь. Мальчишкой я купался в ней и ловил рыбу, свесив босые ноги с того неприметного мостка. Юношей я любил сидеть здесь, читая книги о дальних странах, бесстрашных путешественниках, о любви. А потом полюбил и сам. Полюбил сильно, безумно, бесповоротно. И здесь, в этой березовой роще, впервые целовал свою любимую. Целовал в мягкие, взволнованные девичьи губы…»
Выбравшееся из леса солнце рассеяло остатки тумана и ярко сияло, слепя глаза. Ласточки кружились над рекой, стремительно касаясь воды и вновь взмывая.
С Таней они встречались вон там, возле трех сросшихся берез. Встречались по вечерам, когда солнце заходило, оставляя над лесом алую полосу, а из деревни слышалась гармошка. Таня. Милая Таня с русой туго заплетенной косой…
Как любил он ее – стройную, в легком ситцевом платьице, с загорелыми тонкими руками, от которых пахло сеном и луговыми цветами.
Он целовал ее, прижимая к гладким молодым березам, стволы которых и вечером были теплыми.
Сначала она слабо отстранялась, а потом обнимала его и целовала – неумело, нежно и смешно.
– Ты похож на сокола, – часто говорила она, улыбаясь и гладя его по щеке.
– На сокола? – усмехался Константин. – Значит, я пернатый!
– Не смейся, – перебивала его она, – не смейся… И добавляла быстрым горячим шепотом:
– Я… я ведь люблю тебя, Костя. Все это было. Было здесь…
Константин бросил вниз недокуренную папиросу, взялся руками за отвороты пальто и вздохнул полной грудью.
Прохладный утренний воздух пах рекой, дымком и пьянил необычайно.
«Так что же такое – родина? – подумал Константин, глядя на пробуждающийся, залитый солнцем лес, голубое небо и реку. – Что мы подразумеваем под этим коротким словом? Страну? Народ? Государство? А может быть – босоногое детство с ореховой удочкой и банкой с карасями? Или вот эти березы? Или ту самую девушку с русой косой?»
Он снова вздохнул. Пронизанный светом воздух быстро теплел, ласточки кричали над прозрачной водой.
Стояло яркое летнее утро.
Да, да. Яркое летнее утро.
Стояло, стоит и будет стоять.
И никуда не денется.
Ну и хуй с ним.
Длинный.
Толстый.
Жилисто-дрожащий.
С бледным кольцом смегмы под бордовым венчиком головки.
С фиолетовыми извивами толстой вены.
С багровым шанкром.
С пряным запахом.
Первый субботник
– Ну вот, – Саламатин подошел к рассевшейся на плитах бригаде, – нам, ребят, листья сгребать.
Рабочие зашевелились, поднимаясь:
– Во, это по мне…
– Нормально, Егорыч.
– Небось Зинку ублажил, вот и работу полегче дала…
– А где сгребать будем?
Саламатин достал из широких брюк пачку «Беломора»: