Айви и сама, наверное, с трудом удержалась бы от такого представления: Кул был слишком темный, жесткий и чужой. Он еще и подчеркивал это дикарской неудобной одеждой и лысой головой. Волосы-то у него как у всех мары были, Айви помнила, он и сбривал, наверное, чтобы отличаться. Но на поляну-то пройти Кул сумел. Мары он, получается, все-таки. Не зря слова «род» и «урод» похожи.
Лицо спрятал, нос платком зажал, невежа. Не Позанай, прямо скажем.
И тут до Айви дошло.
Она хотела спросить, в какой следующий раз. Хотела сказать, что, в отличие от большинства, считает, что пара – это серьезно, это взрослые, которые не должны единиться со всеми подряд, не дети же уже. Хотела угрожающе процедить: «Вот так, значит, да?»
Смысла ни в чем из этого не было. Поэтому Айви просто покивала и решила было так же снисходительно погладить Позаная по руке, нет, над рукой, а еще лучше – по животу, как Сылвика Кула, чтобы от одного прикосновения взыграл, восстал и отсеялся – и устыдился, крылу и мужу сеять вхолостую позор, к тому же у порога уходящего Арвуй-кугызы, да только на Айви позор и лег бы, ну и Позанай ей такого не простил бы, как Кул не простит, наверное, Сылвике.
Как будто Айви Позаная простит.
– Милостью богов, – сказала Айви. – Лети легко.
6
Живой огонь разжигали четырежды в год, на равноденствия и солнцестояния, не считая особых случаев. Сегодня случай был совсем особым, но считать его не хотелось.
Столы накрыли у границы Священной рощи. Столов было пять – с повседневной едой Гусей, с повседневной едой Перепелок, с прощальной едой Гусей, с прощальной едой Перепелок и отдельный стол с едой богов. К отдельному столу можно было подходить, лишь откушав за двумя своими. На отдельный стол завтра должны отнести миску и чарку Арвуй-кугызы. Пока они висели в почерневшем туеске на Березе-Матери, вокруг которой много поколений подряд высаживалась Священная роща. Входить в рощу можно было только вслед за Арвуй-кугызой или Кругом матерей. Мать-Гусыня, представительница рода Арвуй-кугызы, до полуночи будет есть и пить за себя, а в полночь встанет, принесет его туесок и до утра будет есть и пить за Арвуй-кугызу. Утром она первой войдет в Прощальный дом с бочонком меда и высокой стопкой чистой одежды и полотенец, а выйдя, расскажет народу мары, что теперь у него одним родным богом больше.
Но это будет утром. А пока народу мары предстояла длинная трудная ночь обжорства, пьянства и бесконечной болтовни. Только они и помогают перенести обиду разлуки туда, где она превращается сперва в приемлемую часть мира, далее в радость. Из других материалов носилки для подобного перетаскивания не строятся.
Айви знала это, выучила давно и почти приняла и умом, и носом, и животом, но смириться с разлукой не могла. С разлукой невыносимой, двойной, предательской.
Арвуй-кугыза, как ни крути, предавал свой народ ради народа богов, к которому уходил. А народ мары предавал умирающего в темном пустом одиночестве Арвуй-кугызу, напиваясь и нажираясь под веселые рассказы о том, каким славным мужем и строгом тот был – на поминах положено было рассказывать про ползунство, птенчество и крылость, но не было среди мары живых, помнивших это, и не было среди мары мертвых, желающих говорить с живыми. И всего несколько живых могли надеяться на то, что когда-нибудь примкнут к богам, увидят богов, хотя бы услышат эхо слов или шагов хотя бы одного бога, хотя бы Арвуй-кугызы.
И Позанай предавал свой народ ради чужого народа, далекого и незнакомого, к которому уходил. А народ мары предавал Позаная, так просто отдавая его далеким незнакомым людям, будто непригодившийся листок. И Айви, как часть народа, получается, тоже предавала – и этим, и тем, что горевала только по своему поводу.
Она весь вечер думала об этом. Думала, пока вместе с Паялче, такой же задержавшейся в неединстве птахой, мрачно запечатывала на дозревание осеннюю одежду, пока помогала с подкормкой силовой рощи глиноземом и купоросными растворами, пока бродила по гороховому полю, по просяному и ржаному, где шуганула дозорных соколов и ястребов, что бросились на нее с высоты и правильно сделали, ведь никто, кроме хитников, после заката по полям не бродит, пока лазила по лесу, пока заведомо обходила подальше реку, по которой спускалась тихая лайва, и луг, где скакал потный беззубый Кул – вернее, теперь уже зубастый. Долго думала и ничего в утешение не придумала.
К столам с повседневной едой прошли, тихо напевая, кормилицы с грудниками и сиделки с ползунами, затем птены, затем ночные дежурные. Столы были забиты, при этом косяки блюд и жбанов с силовыми разогревателями кружили меж столами по разложенным самоездам. Сегодня можно было есть подряд мясо и рыбу, стебли и выпечку, жареное и отварное, можно было мешать брагу с пивом и наливку с молоком, забыв о правилах и порядках.
Стрижи и щеглы почти чиркали по макушкам и с шорохом проносились над столами, выбивая стянувшихся на свет, тепло и запахи комаров. За едой кормилицы и дежурные петь не могли, вместо них пели остальные мары, ждавшие своей очереди поодаль. Наконец дети наелись и бросились к прощальной еде. К столам пошли старшие.
Айви бухнулась на лавку, не глядя накидала в миску разного из разных туесов – взбитой каши, репы с брусникой на конопляной подложке, вяленого окуня, запеченного в соме, черемши под березовым сиропом – и принялась мрачно жевать всё подряд, не разбирая вкуса и лишь изредка морщась, когда кислень шибала в нос или каленое зернышко взрывалось на зубе.
Айви нашла новый повод для переживаний. Она впервые попыталась представить себя на месте Позаная, большого и красивого, с птенчества обучавшегося страшной боевой волшбе, которую можно применить только один раз и в самом отчаянном случае и после которой живых вокруг не останется. Поэтому боевых крылов сперва учили сдерживаться и терпеть любые муки, потом – отличать отчаянное от просто страшного, болезненного или неприятного, и только потом – волшбе и ворожбе, что были отчаяннее и страшнее любой смерти. Они убирали боевого волхва из жизни, не оставляя ни косточки, ни крупинки, только память и иногда, если повезет, смертную рощу, мимо которой проходить-то жутко.
Позаная научили всему этому. Лично Арвуй-кугыза учил его и еще четверых бывших боевых крылов, выросших, получается, впустую.
Они привыкли сдерживаться, терпеть и жить ради своей страшной смерти, ради одного мига, в который надо успеть сокрушить врага, спасти народ и убить себя. Они не учились больше ничему и не умели больше почти ничего. Они твердо знали, что ничего важнее этого мига нет, что только этим мигом и оправдано их существование.
И этот миг не случился.
Боевая волшба – дело крылов, оно не дается птенам младше одиннадцати и мужам старше девятнадцати. Поэтому каждая пятерка состоит из отроков разных возрастов, чтобы взросление забирало не больше одного человека в полугодие, и поэтому у маров всегда наготове подрост из еще одной пятерки, в которой каждый готов занять место боевого волхователя. Это большая честь и высокая ответственность.
А над тем, что́ это для девятнадцатилетнего полумужа, которому теперь жить да жить без смысла и без надежды, Айви задумалась только сейчас. Ей стало грустно, тоскливо и стыдно.
Она должна была понять всё раньше. Она должна была почувствовать Позаная. Должна была утешить его, придумать новый смысл для него, для всех мары – ну и для себя в том числе. Ведь если терять таких отроков и мужей, то мары скоро кончатся. Айви же не для себя желает оставить лучшего, а для всех. А там как получится.
Айви остро поняла, что должна немедленно сочинить способ, позволяющий удержать Позаная. Еще острее она поняла, что ей надо попить. Или выпить.
Она отмахнулась от пива, подсовываемого случившимся тут же Кокшавуем, от медовухи отмахнулась тоже. На брусничную наливку пришлось согласиться, иначе Кокшавуй побежал бы грабить стол Перепелок, вышло бы неуместно.
Наливка была крепковата, но если разбавить водой, ничего. Айви махнула две чарки сразу, следом еще одну, но способ удержать Позаная все равно не придумывался. Она ругнула себя, спохватилась, что рядом с Березой-Матерью такие слова воспринимаются всерьез, и торопливо зашептала извинения перед Березой-Матерью, Священной рощей и мстительной богиней Овдой.