Я не понимаю тех богов, что подражая людям, предаются обжорству и оргиям. Пища богов – это поцелуи, а мораль – целомудренно сжатые колени. Я не представляю Натали в расстегнутом халате, с раздвинутыми ногами, поглупевшим лицом и мокрыми трусами. Это не Натали, это Гошина Валька. Натали – это пылающие щеки и одурманенный нежностью взгляд. Это сомкнутые ресницы и тихий вздох у меня на плече. Натали – это своенравная досада и капризная мольба: не хочу уходить! Натали – это я, только в тысячу раз лучше…
Если три последующих месяца наших отношений представить в виде райского дерева, усеянного бесчисленными соцветиями поцелуев, то дерево это определенно изнывало в ожидании опыления. Однажды в начале апреля она спросила:
"Ты сможешь быть завтра дома часов в двенадцать?"
Я подумал и ответил, что смогу.
Назавтра она появилась у нас пятнадцать минут первого и, поцеловав меня, спросила, точно ли мои родители не придут с работы раньше времени. Я подтвердил, и тогда она взяла меня за руку и с порывистой решимостью подвела к моей комнате.
"Побудь здесь пять минут, а потом заходи…" – сказала она и скрылась за дверью, унеся с собой таинственный блеск глаз. Я машинально взглянул на часы и озадаченно закружил по гостиной. Выждав семь минут, я толкнул дверь и ступил за порог.
Первое, что я увидел, была ее брошенная на диван одежда. Картина, надо признаться, сама по себе фантастическая, и все же летучее собрание кофты, блузки, юбки и чулок можно было бы объяснить необъяснимой прихотью их хозяйки, если бы не председательство лифчика и скомканных трусов. Именно они оказались той подсказкой, что озарила мое немое изумление сумасшедшей догадкой, подтверждение которой лежало в это время в моей кровати, натянув на себя одеяло и глядя на меня потемневшими глазами. Отказываясь верить в происходящее, я обнажился до трусов и, не чуя под собой ног, подошел к кровати. Устремив на меня шалый взгляд, Натали откинула одеяло. Полнолунный блеск ее наготы ослепил меня, и я поспешил отвести глаза, унося с собой негаснущее изображение розовых сосков и черной метки подбрюшья. Оглушенный стыдом, я сел на край кровати, стянул трусы и, прикрывая руками мой непомерный, как мне казалось в тот момент, срам, залез под одеяло. Она тут же обняла меня, прижалась, и мой взведенный тугой курок коснулся ее бедер. В стыдливом порыве я отставил зад и замер, ощущая ее горячее дыхание и тесное прикосновение мягкой груди. Наши сердца бились рядом, и мое рвалось наружу. Легкими руками она принялась оглаживать меня, и я, плохо соображая, робко завозил ладонями по гладкой, тонкокожей спине. Руки сами спустились к пояснице, а оттуда – на тугие гуттаперчевые холмы. Ее бедра подались к моим, и мой подрагивающий от натуги затвор оказался зажат между нашими животами. Я впервые касался ее сокровенных мест, ранее скрытых от меня семью печатями стыдливого запрета, и мои чувства и мысли отказывались этому верить. Натали подставила мне сочную ягоду рта, я горячими губами раздавил ее, после чего принялся судорожно тискать покорное тело, чувствуя, как меня накрывает мутное, повелительное желание завладеть им сполна. Крепко обхватив меня и не отнимая губ, Натали перекатилась вместе со мной на спину. Наверное, ей тяжело, мелькнуло у меня, и я, оторвавшись, предпринял попытку опереться на локти, но она силой своих рук вернула меня и мои губы на место. Ноги ее незаметно распались, и мой истомленный затворник вдруг оказался один на один с чем-то мягким и податливым. Скорчившись и плохо представляя, что и как нужно делать, я неловкими, слепыми тычками принялся искать подсказку и не находил, отчего во мне возникло и пошло разрастаться отчаяние, и тогда Натали просунула между нами руку и, чуть выгнувшись, направила меня. От ее интимной хватки мне стало душно и стыдно, и с этим удушливым стыдом я втиснулся в горячее влажное горлышко, на несколько секунд застрял в нем, затем натужным болезненным усилием протолкнул разбухшую пробку еще на вершок, снова застрял и, чуть отступив, попробовал коротким тычком преодолеть тугое строптивое сопротивление – раз, другой, третий, и вдруг судорожно и беспорядочно задергался. Обхватив меня одной рукой за шею, Натали другой рукой оглаживала меня и приговаривала: "Ты мой любимый, мой единственный, мой ненаглядный мальчик…"
Возможно, все было именно так или приблизительно так: волнение и остановившееся на эти несколько минут время могли существенно исказить мои ощущения. Одно я помню точно: остывая в объятиях моей возлюбленной и впервые уткнувшись губами в прозрачный барельеф женской груди, я испытывал не пустоту, не животное удовлетворение, не сытость обладания и уж тем более не отвращение к поруганной самке, которое возникает у некоторых мужчин, а все то же любовное чувство, сгустившееся теперь до слезливого умиления. Какова, однако, сила любовной иллюзии, если мы, обнаружив у бездны дно, все равно полагаем ее бездонной!
4
Безумный бог сожрал светило и проглотил луну с зарей…
От робкого влечения, через неодолимое притяжение и светлое помешательство до физического слияния с другим началом – таким открылся мне любовный морок, таков был путь познания моей противоположности.
В те дни главным моим занятием, всепоглощающим и неистовым, стало ожидание очередной нашей встречи. Натали приходила возбужденная, сияющая, грешная. Не знаю, как для кого, а для меня блаженство начиналось с первым прикосновением и продолжалось в послесудорожных объятиях, в которые я заключал мою разомлевшую возлюбленную. Руки сами тянулись к рукам, губы к губам и, пожалуй, самой трудной и утомительной нашей задачей была необходимость прикидываться невинными. Узнай о нас взрослый мир, и остракизму подвергся бы не я – Натали. С несмываемой репутацией малолетней шлюхи она была бы зачислена в разряд отверженных и отдана на поругание общественному мнению.
Несмотря на свой нежный возраст, Натали знала все, что положено знать женщине. Помню, обнаружив на себе ее кровь, я был смущен и слегка напуган. Натали, однако, успокоила меня, сказав, что у девушек в первый раз так и должно быть. Объяснила, откуда берутся дети и научила, как этого избегать. Я свято следовал ее инструкциям, что, конечно же, отражалось на качестве моей коды, зато позволяло ей чувствовать себя спокойно.
Я полюбил смотреть, как она одевается.
"Не смотри!" – говорила она, выбираясь, обнаженная, из постели, за пределами которой обитал стыд. Я закрывал глаза и, выждав несколько секунд, оборачивался в ее сторону. "Бессовестный!" – улыбалась она, не делая попыток прикрыться. Пожирая глазами ее точеную фигурку, я смотрел, как продев в распяленные отверстия ноги, она натягивала трусики, как ломая руки, застегивала лифчик и превращалась в пляжную девушку. Как по воздетым рукам и телу скользила, расправляя складки, комбинация, и полуголые ноги и голые руки торопились доиграть свои партии. Как прятались под блузку флейты рук, а под юбку – виолончель бедер. Как зачехлялись в чулки фаготы ног, и как сверкнув из-под закинутой наверх юбки, покидало сцену ее перетянутое резинкой бледно-розовое бедро. Она шла в гостиную, а я с сожалением покидал кровать и мечтал о том времени, когда мы сможем проводить в ней все дни и ночи напролет.
Мои выпускные экзамены ничуть нам не мешали. Мы освоили мою дачу и узнали о себе много нового и приятного. Например, я узнал, что одеяло лишь мешает и что целовать можно не только в губы. Относя страдальческие гримаски и жалобные стоны моей Мальвины на счет вопиющей несоразмерности ее кукольного отверстия с моим карабасовым калибром, я поначалу смущался и просил у нее прощения, на что она отвечала, что ее гримаски и стоны есть выражение особого женского удовольствия. Во время отдыха она прижималась ко мне и ласкала мое кнутовище. Когда же я однажды заикнулся, что стесняюсь его несуразности, она поцеловала меня и сказала: "Не представляешь, как мне с ним хорошо…" Кроме всего прочего я узнал про женские дни и про томительное воздержание. И еще мне открылась парфюмерия женского тела. Я рыскал по нему, приветствуя уже знакомые оттенки и открывая новые. Подбираясь к ее чернокудрому гнезду, я ощущал его нутряной душок и наливался пунцовым стыдом. Сердце бунтовало, мой атлет каменел.