Кстати, о ссорах: им в нашей семье отводилось особое место. В антрацитовой россыпи грустных дней они словно холодные слюдяные блестки. Видит бог, я был покладист, но что мне оставалось думать, нервничая в двенадцатом часу ночи возле подъезда в ожидании жены, о местопребывании которой оставалось только гадать. И какие слова употребит вперившийся в мглистую перспективу муж, когда в первом часу ночи к нему спустится его мать и сообщит, что звонила невестка и велела ее не ждать, так как она опоздала на электричку и ей придется заночевать у подруги. И это она считала семейной жизнью?! Нет, говорил я, брак предполагает добровольное ограничение личной свободы супругов, их утренние и вечерние построения и перекличку. Иначе это не брак, а сожительство или, попросту говоря, бардак!
Разумеется, я замыкался и впадал в угрюмость, что и было, как я понимаю, ее целью: тем самым она на несколько дней избавляла себя от моего жалкого, заискивающего внимания. Она буквально изобретала поводы для ссор, так что мы, не успев помириться, ссорились вновь. А уж когда я, окружив себя ликероводочным облаком, возвращался с работы, на меня смотрели с предвестницей скандала – иезуитской улыбкой. Стоило мне не так посмотреть или не то сказать, и уютная, удобная размолвка была ей обеспечена. Ах, да что говорить – вся наша жизнь в ту пору была одной сплошной размолвкой, и все что мне оставалось – это искать в ее вязкой, неподатливой неприязни брешь, куда бы я мог проникнуть моим угодливым, собачьим взглядом.
Дела постельные лишь усугубляли мою печаль. Ее заявленное в брачную ночь безразличие если и стушевалось, то ненамного, и ни вкус, ни аппетит не приходили к ней во время нашей любовной еды. Она была стыдлива и дорожила лунной наготой, с обидной редкостью открываясь мне перед тем как отдаться и занимаясь этим чаще всего в сорочке. Она не была фригидна, но отдаваясь, держалась так, словно сдавала себя в аренду. Мои ласки ее не возбуждали: она терпеливо их сносила и, судя по всему, была не прочь без них обойтись. С необъяснимым упорством она не допускала мои губы до своего родника: ее ладонь, о которой я ничего другого, кроме того что она бледная и узкая, увы, не знал, была всегда начеку. При этом ответных нежностей я был лишен напрочь. Говорить о разнообразии поз не приходилось: ее словно раз и навсегда уложили на спину и приколотили гвоздями. Как ни грустно признать, но лишенный поощрения, я со временем ограничил мои телячьи нежности первыми признаками ее сырости, а в моем механическом усердии нет-нет, да и проскальзывали мстительные нотки.
Вы спросите, к чему было так унижаться. Именно это, если вы заметили, я и пытаюсь понять. Не доверяя на слово, не веря свидетельствам – ни устным, ни письменным, ни современным, ни первобытным, я подбираюсь к главной тайне любви с единственной целью проникнуть в суть этой коварной напасти, лишающей воли самых сильных и превращающей в покорных рабов самых свободных и гордых! Не сомневайтесь – как только проникну, сразу вам сообщу.
Тут вот еще что. Помнится, как-то раз, в юношескую пору поверхностных знаний, когда мир общался со мной многозначительными намеками, Гоша подсунул мне на уроке стихотворение Пушкина "Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем". Помню, прочитав, я посмотрел на друга и сделал то, что от меня ждали: понимающе улыбнулся. Смутного и дерзкого намека мне хватило, чтобы почувствовать себя соучастником чего-то взрослого и неприличного. Но осознать скрытое в строках откровение я смог только годы спустя. Познав и вакханку Ирен, и смиренницу Лину, что делила со мной мой пламень поневоле, я понял: то, чего я не стал бы терпеть ни с одной другой женщиной, с Линой я готов был терпеть и впредь. Втайне я гордился моим неразделенным чувством и считал его куда праведнее, глубже и богаче, чем чье бы то ни было.
У меня был звериный нюх, у нее ангельская аура – чистая, свежая и холодная. Мой вомер безошибочно фиксировал ее желание. Или нежелание. Бывали дни, когда меня влекло к ней прямо-таки невыносимо. В такие дни к ее привычному букету примешивался робкий запах цветущей рябины. Залегая в ее артезианских глубинах, этот гипнотический, поводково-ошейниковый запах ненавязчивыми, молекулярными дозами приковывал к себе и водил меня за нос. Так ловкий интриган тихим словом руководит интригой из своей норы. Сама она его, судя по всему, не чувствовала. Я быстро подметил, что именно в эти дни она благоволила мне – не отказывалась от моего внимания, терпела мои нежности, забравшись под одеяло, не отворачивалась, а напротив, подбиралась ко мне на расстояние согнутой руки и упрашивать себя не заставляла. Во время соития могла одарить беглым, холодным поцелуем и даже позволяла себе придушенные стоны. Вооружая меня бдительным презервативом, она при этом строго-настрого запрещала оставаться в ней до конца. И смех, и грех! Однако вот вам постыдное свидетельство моего позора, который, надеюсь, не возбудит в вас брезгливости. Вообразите: сделав дело, я удалялся в ванную, где стянув презерватив, сначала обнюхивал его, а потом… слизывал пчелиные количества добытого из ее глубин нектара! Да, да, это отвратительно, это омерзительно, это прегадко, однако в словаре нелюбимого мужчины нет таких слов, зато есть слово "воровство". Вы только представьте, до чего она меня довела: мне приходилось воровать то, что принадлежало мне по семейному, гражданскому и всем прочим видам права! Большего унижения трудно себе представить!
В дальнейшем я нашел место рябинового запаха в ее лунном календаре: это был запах ее плодородия. Когда я однажды в начале июня принес и поставил в воду несколько веточек цветущей рябины, она вошла в комнату и подозрительно спросила: "Чем это у нас так пахнет?", и когда я объяснил, воскликнула: "Фу, какая гадость! Выбрось это немедленно!"
Вообще говоря, она отдавалась мне по какому-то только ей известному расписанию, и отговорки "только не сегодня", "у меня красные дни", "надо подождать", "у меня овуляция", "у меня цистит", у меня то, у меня сё ввергали меня поначалу в почтительное смущение. До тех пор, пока я не решил разобраться в их тазобедренной природе. Добравшись на работе до Большой Советской Энциклопедии и начав с овуляции, я узнал, что речь идет о выходе яйца из яичника в полость тела, и что "у самок большинства позвоночных, а также у женщин она случается периодически". Мало что из этого почерпнув, я почесал в затылке и обратился к не менее одиозному менструальному циклу. Окружив книгу руками и нависнув над ней, чтобы защитить мой стыдливый интерес от случайных глаз, я узнал, что внутри лоно Лины подобно часам и далеко не так привлекательно, как снаружи. Горячо посочувствовав ее женской доле, я вместе с тем с удовлетворением обнаружил, что при тех предосторожностях, к которым она меня неутомимо принуждала, все остальные дни, кроме менструальных (продолжаются в зависимости от особенностей организма женщины от 3 до 6-7 суток и половые сношения во время которых исключаются) – МОИ! Рассчитав ее цикл, я с тех пор точно знал, когда мною манкируют. Не обнаруживая своей осведомленности, я отныне либо принимал ее отговорку, либо поступал по-своему. "Сегодня нельзя!" – верещала она. "Можно" – отвечал я. "А я не хочу!" – отбивалась она. "А я хочу" – постановлял я и овладевал ею с мягкой, но убедительной силой. Как видите, именно с ней, собственной женой, я впервые познал темное обаяние насилия и тот выплеск безрассудной животной энергии, что живет в бездне бессознательного и питает уязвленные чувства. Неудивительно, что несколько дней после этого она взирала на меня с тяжким, враждебным укором.
Просыпаясь раньше нее, я с пугливой монблановой нежностью вглядывался в ее лишенное привычного недовольства, чуть подавшееся навстречу сонным грезам лицо: напряженно внимающий им рот, плотный веер сомкнутых ресниц, легкие, чуткие к сонной драматургии веки, витринный алебастровый лоб, гордый наместник-нос, гладкие, как яблоки щеки, персиковая свежесть скул и замыкающий тонкий овал лица подбородок. Откинутые волосы открывали хрупкое ушко и лилейный стебель шеи, и ранний утренний свет оседал на них живым шелковым блеском. Пугающая, гибельная красота, вопрошающая: "А кто сказал, что со мной будет легко?". Я готов был наслаждаться каждой ее клеточкой, каждым ее движением, а трепет ее ресниц и вовсе ввергал меня в молитвенное исступление. Если мне утром удавалось ею овладеть, то сползая с нее, я вместо блаженного покоя испытывал страх, что был с ней в последний раз. Мне казалось, что вернувшись вечером домой, я не найду ни ее саму, ни ее вещей, а ближе к ночи она позвонит и сообщит, что ушла к другому и чтобы я не вздумал ее искать. Так и жил, одолеваемый приступами панического ужаса.