Вова оставил гореть ночник, они разделись, причем Адель это сделала ловко и быстро, хотя, как еще это можно сделать, если кроме легкого платья снимать ей было нечего – оказывается, она весь ужин провела в нем, одетом на голое тело, какой и предстала, подрумяненная сбоку густым темно-розовым теплом. Вова, оставшись в трусах, разглядывал аппетитную фигурку с хрупкими плечами, крепкой вздернутой грудью, впалым животиком и ниже, ниже, да, да, там, там, ах, ах!.. Ему хотелось дотронуться до ее подернутой бархатной тенью кожи и пройти ладонью сверху вниз, ловя подобие телесного отзвука, который если бы и последовал, то был бы частью ее профессии, а, стало быть, напускным. И тут перед ним возник вопрос: в какой степени его ласки здесь уместны и уместны ли вообще, учитывая коммерческий сорт их отношений? Другими словами, Вова затруднялся определить степень допустимого чувства при пользовании платными услугами, выход за рамки которого поставил бы его в глупое, сентиментальное, недостойное положение.
Пока он ломал голову, Адель, приложив руку к его трусам и не обнаружив там следов энтузиазма, деловито предложила:
– Хочешь, я поиграю с твоим пи-пи?
– Нет, нет! – очнулся Вова.
Тогда она взяла его ладонь и приложила к своей левой груди, уперев в нее сосок, словно твердый, независимый нарыв встречного желания.
– Са ва? – заглянула она в его глаза.
– Са ва! – откликнулся Вова, решив пустить дело на самотек.
Он повернул ее к себе спиной и прижал, почуяв, как ожил его русский пи-пи. Руки сами побежали по клавиатуре ее тела, обнаруживая там нужные буквы, складывая их в жаркие послания и не забывая нажимать на гладкий услужливый enter, чтобы отправить их в свой адрес.
– Ты можешь оказать мне небольшую услугу? – вдруг спросила она, свернув голову и ткнувшись щекой в его нос, как в ограничитель.
– Конечно! – отозвался он хриплым голосом в ее щеку.
– Когда мы начнем, ты мог бы почитать мне какие-нибудь стихи? Ведь ты их знаешь так много!
– Хорошо, я попробую! – согласился слегка ошарашенный Вова.
Она склонилась, расставив руки на краю кровати, и Вова, запустив ей ладони в подбрюшье, приступил к декламации, выбрав для этого наиболее, как он посчитал, подходящий стих. Сначала он распаляющим шлепаньем бедер нащупал ритм, а затем загундосил с натугой, так что гласные в моменты соударений едва не срывались с его голосовых связок, как неловкие гимнасты с канатов:
Я на площадь пойду к Нотр-Дам,
И тебя, малышка, продам.
С твоих глаз бесстыжих начну
Звонких сто экю на кону.
Твои хитрые пальцы продам
Этих птиц непослушных гам,
Твои губы, что вечно лгут
Шестьдесят дублонов дадут.
Плети рук твоих я продам
Предложу розы пяток там,
За коленки твои и бюст
Франки даст итальянский хлюст…
– Ах, как хорошо! Как хорошо!.. – пыталась обратить к нему лицо Адель, но лишь кончик носа ее сверкал сквозь русую россыпь волос.
Ободренный Вова, размашистыми толчками подталкивая гранату вожделение к хриплому взрыву сладкого безумия, продолжал:
Твой тугой шиньон, что на вид
Словно злато под солнцем горит,
Поцелуи твои заявлю
На торгах, что я объявлю.
– Не торопи-и-и-сь! – кричала ему Адель. Но Вова уже зачастил:
Тем, кто цену даст выше всех
Я продам твою душу и смех,
Твое сердце ж, коль будут желать
Я готов в придачу отда-а-а-ать!.. (*)
Тут Вова, не сумев совместить два финала, потерял дар французской речи, задергался, забуксовал и выдал:
– Расцвела сирень, черемуха в саду!..
Однако партнерша промашки не заметила, поскольку сама в этот момент рычала необычно низким для хрупкого тела голосом. Длинные волосы ее, закинутые через затылок, мотались из стороны в сторону, следуя несдержанным повелениям головы. Вова отпустил ее, и она упала на кровать лицом вниз. Вова рухнул рядом с ней.
– Мммммм-м! Как хорошо-о-о (que c’est bon)! … – носом промычала Адель. – Браво, Влади, браво! Мерси!
– Понравилось? – покровительственно отозвался Вова.
Ей понравилось. Vraiment, c’etait beau.
Они лежали и болтали, как добрые любовники, утопившие в лучезарных водах удовлетворения каменистое дно стеснительности. Он спрашивал о ее жизни, она охотно отвечала. Сама она с севера и в Париже уже два года. Довольна и что-либо менять пока не собирается. Слово за слово, он много узнал о ней, но не решился спросить главного – почему она этим занимается? Постепенно ее лицо сделалось по-детски доверчивым, так, что ему захотелось поцеловать ее пухлые губы, но он не пошел так далеко. Да и нужно ли это?
– Ты что, хочешь повторить? – вдруг спросила она, приподняв край укрывающей их простыни и заглядывая под нее.
– Обязательно!
– Тогда уж доставь мне удовольствие еще раз. Ты ведь можешь?
– Конечно, могу! Что ты желаешь?
– Давай повторим это с моим стихом.
– Без проблем! Какой стих?
– Ты его, наверное, не знаешь, его у нас в школе заставляют учить. Но я могу сама его читать, а ты слушай и не торопись. Конечно, было бы замечательно, если бы ты его знал, это был бы супер!
– Хорошо, хорошо! Какой же это все-таки стих?
– Puisque mai tout en fleurs… – тоненько завыла Адель.
– Dans les pres nous reclame…– подхватил Вова. (**)
– Супер, супер! – взвизгнула Адель, – Ты знаешь, ты, оказывается, знаешь, обманщик! Понимаешь, в чем тут дело! У нас в классе преподавал французскую литературу красавчик Шарли Дюбуа, и когда он на уроке перед нами читал этот стих, все девчонки его хотели! А я закрывала глаза, качалась в такт и представляла, как он читает этот стих и берет меня сзади! Наверное, я была идиотка, n’est-ce pas?
– Сколько же тебе было?
– Не помню, двенадцать или тринадцать, кажется…
Она по-кошачьи прильнула к нему, закрепила его боевое состояние, заняла позицию, и он, словно помесь маятника с метрономом приступил к нарезанию строф на короткие равные строчки, заталкивая их в нее одну за другой. И вот уже май, и цветы, и простор обступили их, и лунный свет закачался на сонных волнах, и тени прелестных крон заскользили по их вдохновенной ламбаде, и леса и поля раздвинулись до широты горизонта, откуда небесный свод взвивался к звездам, и стыдливые звезды падали на землю головой вниз, и солнце, тень, облака, зелень, небо с волной, и сиянье, и блеск всей природы распустились махровым цветком красоты и любви! Он кончил один стих, не теряя ритма, перешел к другому, затем к третьему. Перед его глазами трепетала узкая долина ее спины. Она то выгибалась холмом, разделенная надвое мелеющим ручейком позвоночника, то прогибалась от полноводья, и тогда лопатки буграми рвались из нее, словно там пытались прорасти два ангельских крыла; то закручивалась в сторону сломанной в локте руки, то вздымалась к нему, пытаясь выпрямиться, чтобы неистово запрокинутой рукой, как плетью обвить его за шею. Вдохновенный солист – тромбон его желания – трудился сосредоточенно, строго следуя размеру (ибо синкопы при таком подходе неуместны), чувствуя, как каждое погружение выдавливает из поэтической плоти малую каплю любовного яда, падающего сладкой отравой в рифмованную форму, чтобы, переполнив ее, разбежаться по жилам, вызвав конвульсии упоения и краткую потерю памяти. Обнаженный туземец, проникший в зачарованный сад, он достиг, наконец, самых отдаленных его уголков и испытал вместе с ней небывалое доселе состояние поэтического, так сказать, оргазма.
«Если все обойдется – ей-богу, женюсь на француженке!» – думал он, отдуваясь и потея рядом с ней. Притаившаяся в голове боль в тот момент была того же мнения.