Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Хоть и не столь настойчиво, сколь следовало бы, я пыталась прекратить сеансы. Но вечером того же дня мне позвонила мать Кристоффера, заливаясь слезами.

– Сара, – простонала она, – не отказывайтесь от него! Вы – наша последняя надежда.

Это было под самое Рождество, шел снег; я сидела в том кресле, в котором сейчас сидит Кристоффер, всматривалась в заснеженную темноту и думала: ну и пусть себе ходит. Какой от этого вред? Я облекла эту мысль в профессиональные термины для себя самой, поскольку ни перед кем другим мне не требовалось оправдаться. Я обеспечиваю ему эмоциональную коррекцию, сказала я себе. Я взрослый человек, которому можно довериться, с кем можно исследовать собственную идентичность. Такие вещи я пишу в его медкарте. И утешаюсь тем, что, поскольку я веду прием частным образом, на это тратятся не деньги налогоплательщиков, а наоборот, деньги состоятельного отца Кристоффера. Ему, отцу Кристоффера, настоящему говнюку, как я понимаю из телефонных разговоров с матерью, так и надо.

* * *

Мне звонил Сигурд. Оставил сообщение на телефонном ответчике, пока я была занята с Верой. Теперь я сижу на кухне, обедаю бутербродом с тунцом, запиваю его апельсиновым соком. Проигрываю сообщение по громкой связи: кладу телефон на стол рядом с собой и слушаю, жуя бутерброд.

«Привет, любимая, – говорит голос Сигурда, с его теплым мелодичным звучанием. – Мы уже у Томаса на даче. И здесь, эх, здесь классно, я…»

В телефонe раздается потрескивание, потом я слышу, как он усмехается: в голосе булькает пара пузырьков.

«Это тут Ян-Эрик, шустрит с поленьями, вот дурак… Я… Слушай, мне пора идти. Я только хотел сказать, что мы на месте и, ну, я позже перезвоню. Я тебя люблю. Ладно. Пока».

Бутер почти доеден. Я сижу с ним в руках, слушаю голос мужа и чувствую, как щемит под ложечкой: я скучаю по нему. Что за дурацкая мысль… Он ушел из дома каких-то пару часов назад. Мне вообще-то нравится быть дома одной. Делать зарядку. Есть еду, которую он не любит. Смотреть фильмы, которые ему кажутся дурацкими. Пить белое вино, которое, по его мнению, годится только для невест и пожилых тетенек. Рано ложиться. Что-то успевать…

На ответчике всего лишь голос. Позвоню ему после работы. Я доедаю бутер, запиваю его водой. Мой следующий пациент – Трюгве. Пока я читаю его медкарту, успею выпить чашечку кофе.

* * *

Трюгве приходит ровно в два часа: всегда точно к назначенному времени, и ни секундой раньше. В противоположность Кристофферу он ясно дает понять, что бывать здесь ему не хочется. В комнате ожидания не садится; когда я открываю дверь, чтобы пригласить его в кабинет, стоит спиной к входной двери, сложив руки на груди.

– Входи, – говорю я, и Трюгве проходит мимо меня с горестным выражением на лице: губы сжаты так плотно, что их почти не видно.

Он выбирает то же кресло, что и Вера, но никогда не садится, пока я не предложу. А когда сядет, не сдвигается в глубь сиденья, а остается на самом краешке, готовый вскочить.

– Ну что, – говорю я, – как прошла неделя?

– Хорошо, – монотонно произносит Трюгве.

– Как учеба в школе?

– Хорошо.

– Ты сделал то, что должен был?

– Да.

– Ты играл?

– Немножко.

– Ты играл дольше, чем мы с тобой договаривались?

Теперь он смотрит на меня. У него песочного цвета волосы и карие глаза, правильные черты лица, ничего необычного; если можно так выразиться, в первую очередь в нем замечаешь, что он такой незаметный. Трюгве в неприятной степени контролирует мимику своего лица, и только в виде исключения – например, если он не на шутку раздражен – цензуру минует непросчитанное движение. Когда мы с ним встретились в первый раз, я подумала, что не удивлюсь, если он окажется серийным убийцей.

Но Трюгве ходит ко мне не потому, что готовится стать убийцей, не потому, что мелочно контролирует все свои поступки, и не потому, что находит жизнь бессмысленной. Он ходит на терапию, потому что у него игровая зависимость: он играет в «Мир Уоркрафта». Или, точнее, потому, что его родители условием его дальнейшего проживания с ними поставили получение терапии. Ему двадцать лет, он старше большинства моих пациентов; школу бросил за семь месяцев до выпускных, потому что занятия отвлекали его от игры. Родители обеспокоены, и не без оснований. У нас с ними договоренность, что, если Трюгве не приходит на сеанс, я им звоню; он согласился на это. Но, как я это вижу, лишь потому, что если его выкинут из дома и ему придется работать, чтобы иметь крышу над головой, это будет отнимать слишком много времени от игры.

– Я почти удержался в рамках квот, – говорит Трюгве.

– А при каких обстоятельствах ты в них не удержался?

Он фыркает, но сдерживается; получается похоже на подавленный чих.

– Два раза вечером. В воскресенье и в четверг. В остальные дни почти идеально.

Его губы стянуты в прямую линию, челюсти напряжены, и эта его строптивость так утомляет меня, что мне хочется сложить лапки и сказать: ну ладно, пусть, почти идеально, давай тогда закончим на сегодня.

– А сколько лишнего времени ты играл в эти дни? – спрашиваю я.

– Немного.

Я вздыхаю. Ибо знаю: с Трюгве нужно называть конкретные цифры.

– Так, посмотрим; в воскресенье тебе разрешается играть с шести до одиннадцати. Во сколько ты начал?

– В шесть.

– А во сколько закончил?

Пауза. Желвак на его челюсти заметно выпячен – это он так сильно сжал зубы. Вообще та часть его лица, где расположены челюсти и подбородок, очень уж квадратная; может, как раз это немного необычно. Я читала, что мужчины с широкими челюстями считаются привлекательными. У Трюгве такая челюсть лишь подчеркивает непроницаемый вид; он обычный, дa, наверное, но даже это выражение лица – серое, тусклое, среднестатистическое выражение его лица – кажется просчитанным. Если даже допустить, что Трюгве подробно распланировал свою жизнь, то уж совершенно точно ни единой душе во всем мире неизвестно содержание этих планов.

– За полночь.

Явный эвфемизм.

– До какого часа за полночь?

Челюсть вновь топырится.

– До трех.

– Ага, до трех… А в четверг – вчера, значит – тебе можно играть с семи до одиннадцати. А ты сколько играл?

Новая пауза.

– До трех.

– О’кей, ясно. Если подсчитать, то получается, что на этой неделе ты играл – сколько там – на восемь часов больше, чем мы договаривались.

Трюгве молчит, лицо застегнуто на все пуговицы.

– Что ты об этом думаешь?

Он пожимает плечами.

– Разве это хорошо? Что ты скажешь?

Трюгве опять пожимает плечами; смотрит на часы, снова кладет руку на подлокотник и опять смотрит на часы. Его на кривой козе не объедешь – с ним нужно быть суровой, на его ожесточенность отвечать своим упорством.

– Я ведь не забыла, что раньше ты употребил слово «идеально», Трюгве.

– Я сказал «почти идеально».

– Да, я помню. Мне не очень понятно, почему ты выбрал это слово.

Трюгве не выдыхает, а выдувает воздух изо рта, резко и шумно; словно паровой каток выпустил пар.

– Я не знаю, Сара, – говорит он; его раздражение грозит вот-вот прорваться на поверхность. – Может быть, я выбрал это слово, потому что охрененно счастлив сидеть здесь каждую неделю и распространяться перед тобой обо всех своих личных пристрастиях.

Вот оно, его раздражение, тут как тут. Я отмечаю, что сегодня оно проступило в гораздо более явной форме, чем обычно. Наверное, он тоже это заметил и потому смолк; выражение на его лице – насупленные брови, искривленные губы – остается на лишнее мгновение, но он быстро берет себя в руки и как бы стирает его, заменяя нейтральным.

– Да, я тоже так думаю, – торопливо парирую я; может быть, мне удастся пробиться к нему, пока он не успел снова замкнуться. – Я думаю, наши сеансы очень неприятны для тебя. Может быть, расскажешь, как ты справляешься с этими негативными эмоциями в те дни недели, когда не приходишь сюда?

6
{"b":"696048","o":1}