Мне всегда было очень сложно реагировать на подобные нестыковки простым пожатием плеч. Вижу, как легко люди отпускают подобные вещи, и завидую этой легкости: не собирался на работу – ладно, может, я неправильно поняла. «Собираюсь прямо к Томасу», – сказал он; а может, я недослышала, может, он сначала собирался ненадолго заскочить на работу… Может, еще вчера оставил тубус на работе, а мне почему-то помнится, что он висел тут вчера, потому что он тут, собственно, и позавчера висел… Так было бы гораздо легче жить. Кажется, что люди не с такой хорошей памятью с меньшим подозрением воспринимают мир, меньше рыпаются. Взять, к примеру, все тот же разговор: я совершенно точно помню, как мы обсуждали это вчера, когда я поднялась с дивана в нашем временном уголке для отдыха и подошла к кухонной раковине, чтобы выплеснуть остатки чая, выкинуть в мусорное ведро использованный чайный пакетик и поставить чашку в посудомоечную машину; помню, что я обернулась – ну, может, в метре от кухонного уголка, где я сейчас сижу, – и спросила Сигурда: «Ну и когда вы едете завтра?» И сам Сигурд помнится мне так отчетливо, словно я вижу его изображение с невероятным разрешением в миллиарды мегапикселей, так, что все неровности на коже вырисовываются в мельчайших подробностях. Помню заношенный джемпер и дырявые штаны, которые он часто носит вечерами. Сигурд провел рукой по взлохмаченным кудряшкам, глянул на меня усталыми прищуренными глазами, будто я его разбудила, и сказал:
– Ээ… Я рано ухожу. Хочу быть у Томаса в половине седьмого.
А я спросила:
– В половине седьмого?
А он:
– Да. Тогда мы пораньше доберемся до места, и у нас будет целый день, чтобы кататься.
А потом он, наверное, забыл, что едет туда, и взял тубус с собой. Или, может быть, собирался поработать на даче… Или передумал и решил все-таки заехать на работу?
Моя память хранит слишком много подробностей. Я слишком явственно помню, как он выглядел, когда мы говорили об этом; что на нем был плохо сидящий бежевый джемпер с черным воротом, вроде тех, какие ему покупает мать. Да так оно и есть, это она его купила до того, как мы познакомились, заверил меня Сигурд, когда я отважилась сказать ему, насколько этот джемпер непристойно ужасен. Это совершенно несущественная подробность, зачем мне помнить ее? Как бы то ни было незачем помнить, что я ответила «хорошо» и отвернулась, а когда убрала чашку в машину и оглянулась на диван, он уже щурил глаза на экран стоящего на коленях компьютера – брови сдвинуты, рот приоткрыт, – и я справилась с позывом сказать ему, чтобы сел поближе к свету: «Испортишь глаза, и сними комп с колен, это вредит качеству семени, а может статься, что нам скоро понадобится, чтобы качество было на высоте; и не горбись, спина заболит». Я сказала только:
– Пойду лягу. Спокойной ночи.
Все это несущественно. Необходимо уметь отличать важное от всего прочего. Если запоминать все, труднее восстановить в памяти важное, то, что помнить нужно.
* * *
Из окна ванной мне видно, что по дорожке к гаражу, над которым устроен мой кабинет, идет первый на этот день пациент. При ходьбе Вера чуть склоняет голову вперед; благодаря этому ее легко узнать по походке, типичной для девушки-подростка, еще не вполне комфортно ощущающей себя во взрослом теле. Если спросить ее об этом, она, конечно, ответила бы, что считает себя вполне взрослой. Я вбираю воздух животом и слежу за ней взглядом, пока она не скрывается за дверью. До выходных осталось всего три пациента. Я чувствую себя измотанной, хотя только что встала.
Балансируя на одном из поддонов на полу ванной – Сигурд притащил их с одной из строек, которые инспектировал, – чищу зубы. Раковина досталась нам от старого дедушки Торпа, как и душевая кабина, а это значит, что ее установили до 1970 года, и с тех пор если кто и пытался ее модернизировать, так только старый Торп собственноручно. В душе отдельный кран для холодной воды и отдельный – для горячей, и когда я смотрю на них, то так и вижу, как старый Торп крутит их искореженными артритом руками. Дедушка Сигурда не верил в земные блага. Он считал неизбежным воцарение в Норвегии коммунизма. Должно быть, он был разочарован, что на это потребуется так много времени; он-то ждал этого с пятидесятых годов. Когда старый Торп в конце концов испустил последний вздох в своем командном пункте на чердакe, его убеждения оставались столь же незыблемыми. Этому не помешал ни распад Советского Союза, ни экономический подъем Китая, но, надо думать, и этому тертому калачу взгрустнулось, когда его здоровье стало сдавать параллельно с тем, как коммунистические государства мира прогибались перед идеалами капитализма. Золотые дни его жизни пришлись на период холодной войны, и он ощутимо гордился, рассказывая всем своим гостям (главным образом это были мать Сигурда или мы с Сигурдом), что в семидесятые годы служба безопасности завела на него дело. Но вот в прошлом году всему этому пришел конец, и всё, что осталось от старика, – это памятные вещицы (старые печки и краны) да командный пункт с бесконечными полками, забитыми чтивом – журналами для членов компартии и Рабочей коммунистической партии (марксисты-ленинисты), с полотнищами карт, на которых чертежными кнопками были помечены стратегически важные, по мнению старика, цели, и с допотопным ржавым револьвером, якобы принадлежавшим участнику русской революции. Торп раздобыл его в семидесятые годы для самообороны – или для того, чтобы у службы безопасности были основания приглядывать за его телодвижениями.
Смерть старого Торпа дала нам с Сигурдом возможность исполнить мечту о собственном жилье. В пятидесятые годы район столицы Нурберг ничем не выделялся, но с годами его привлекательность возросла, и в 2014 году молодой и исполненной надежд пары вроде нас невозможно было наскрести достаточно средств, чтобы поселиться здесь. Навестив старикана и торопясь к станции метро, мы могли повздыхать – мол, посмотри только, какой вид, и до пригородной зоны рукой подать, и до центра на метро всего ничего, и море отсюда видно… А что еще скажешь. Нам светила в лучшем случае квартирка в таунхаусе в спальном районе, без близости к чему-либо и без вида на что-либо. Но через два дня после того как обнаружили тело старика, констатировали смерть и отправили в похоронное бюро для дальнейших приготовлений, Сигурду позвонила его мать и сказала:
– Послушай-ка, вам ведь дедушкин дом на Конгле-вейен прекрасно подошел бы?
У Маргрете нет ни братьев, ни сестер, она живет в современном отдельном доме на Рёа. Брат Сигурда Харальд живет в Сан-Диего, ему дом в Осло не нужен. На Харальда зарегистрирована дача покойного отца Сигурда в Крукскугe, и тот обещал не продавать ее, пока мать не состарится настолько, чтобы поселиться там; зато когда в будущем придется продавать дом Маргрете, деньги достанутся ему. Дом старого Торпа перевели на нас.
Со смертью старого Торпа неприятно было еще то, что прошло почти три недели, прежде чем его нашли. В смысле он испустил дух в своем командном пункте на чердакe, прямо над спальней, где теперь спим мы с Сигурдом; сидел там с термосом кофе и изучал лист карты тех времен, когда Германия еще разделялась на Восточную и Западную. Умер, вероятно, из-за остановки сердца. Ничего неожиданного, все же ему было почти девяносто. Особо общительным он тоже никогда не был, заходили к нему только близкие родственники. Когда это случилось, Маргрете находилась в одном из своих двухмесячных путешествий по теплым краям, так что мы с Сигурдом взяли на себя обязанность раз в неделю навещать старика и проверять, всё ли в порядке. Но мы люди занятые, у нас работа, у нас своя жизнь, и мы пропустили недельку там, недельку тут, а потом заявились к нему с двухнедельной задержкой, и как только Сигурд повернул ключ в двери, нас обволокла тишина.
– Дедушка? – крикнул Сигурд.
Я помню, мы переглянулись со смущенной улыбкой, чувствуя себя немного виноватыми в том, что старый коммунист так долго пробыл в одиночестве, и когда я теперь представляю себе улыбку Сигурда, то вижу, как напряжены были его губы, будто он закрепил их уголки булавками, чтобы удержать ее. Меня подмывало сказать, что мы уже всё поняли, но это слишком пафосно. Или, может, ожидать нехорошего заставляло нас чувство вины…