– Он сам признался – незадолго до смерти. В подземном переходе, когда играл на своей скрипочке двадцать четвертый каприз Паганини. Заявил, что мальчишкой мечтал, как они вдвоем – он и Верка – станут путешествовать по разным далеким странам. Он будет наяривать на скрипке, а она – танцевать в белом платье.
– Мне он этого не рассказывал… – произносит Чукигек так тихо, что еле угадываю слова. И – уже громче: – Хорошо, я переговорю с Карповичем. Но впредь ты перестанешь беспокоить меня своей ерундой. Наше давнее детское знакомство – подчеркиваю, не дружба, шапочное знакомство – не повод для того, чтобы я помогал тебе всю оставшуюся жизнь.
– Обещаю, отныне ты меня не услышишь. Я для тебя сдох и уже никогда не воскресну.
– Надеюсь, – цедит Чукигек и прекращает разговор.
Серый, Верка, Щербатый и Чукигек номер один умерли. Чукигек номер два брезгует якшаться со мной. Двор моего детства – последнее, что осталось у меня, – утлой лодочкой уплывает за горизонт…
* * *
В понедельник около полудня (после долгого молчания) подает зудяще-звенящий сигнал моя мобила.
– Это… м-м-м… Королек?
– Он самый.
– Вам звонят из АО «Эрмитаж». Андрей Николаевич примет вас завтра, двадцать пятого, в три часа дня.
Голосок девичий, звонкий, напористый и официальный.
Автоматически говорю «спасибо» и столбенею в недоумении на главном проспекте города, среди снующего народа.
День мутный и серый. Суматошатся снежинки. Земля местами покрыта тончайшим слоем снега. Деревья голые, на иных висят съежившиеся листы, как не отпетые почернелые трупы.
Какой такой Андрей Николаич?
Меня толкают, я не обращаю внимания.
Господи, да это же Старожил!..
* * *
Автор
Финик полеживает на диване, наигрывая на гитаре и фальшиво мурлыча под нос. Рыжая драит пол, добросовестно ползая на коленках. За уборку она взялась ретиво и то и дело (нечаянно или нарочно) поворачивается к Финику задом. На ней короткий шелковый блестящий халатик, и Финик, наблюдая ее круглую попку в белых трусиках, игриво и предостерегающе подсмеивается над собой. Сердце его бьется все сильнее, глаза загораются животным огнем.
Рыжая встает с покрасневших коленок, бросает тряпку в ведро, тыльной стороной ладони утирает круглый вспотевший лоб.
– Извиняюсь, вы что – из этих… из меньшинства?
– С чего ты решила, что я гомик? – изумляется Финик.
– Не пристаешь.
– Я с женщинами корректен. Только по доброй воле.
– А-а-а, – принимает к сведению Рыжая и принимается, пыхтя, домывать пол.
– Тебе Королек нравится? – спрашивает Финик, не отрывая сверкающих глаз от белых трусиков.
– Очень уж он серьезный. Я его даже боюсь. Мне симпатичны веселые, вроде тебя.
– Вот тут ты не совсем права. Просто не знала его прежнего. А суровым он стал, когда жену его убили. И вроде бы из-за него. Во всяком случае, в ее смерти он винит себя.
– Ужасы какие! – вздыхает Рыжая.
– Ну, Рыжая, поразила ты меня в самое сердце. И в печенку, – как акын, мурлычет Финик, любовно тревожа жирными пальцами гитарные струны. – Вымыла, вычистила, выскребла до нечеловеческого блеска. Теперь квартирка блистает, как чистой воды алмаз. Да ты просто находка для любого мужика.
– Не для любого, а для тебя, – распрямляясь и выжимая тряпку в ведро, заявляет Рыжая. – Потому что ты ко мне неровно дышишь.
– Бред! – отрезает Финик.
Но приятная расслабленность берет свое, и он философски замечает:
– Удивительная вещь, если по-настоящему вдуматься. Еще недавно я не подозревал о твоем существовании. И вот ты здесь и даже вполне вписалась в интерьер…
* * *
Королек
Отправляясь на встречу со Старожилом, я все время видел перед глазами девчонку Верку. Она бежала легко, стремительно, мелькая босыми ногами, и заглядывала в окна мчащейся «копейки». Потом, когда я входил в старинный особнячок, шагала рядом и улыбалась.
Это немудреное зданьице стоит на третьей по значимости улице города. Недавно выложенная черепичная кровля, солидные двери. И все же выглядит домишко довольно-таки убого.
Признаться, я ожидал, что внутри меня ошеломит холодный блеск хай-тека двадцать первого века. Ничуть не бывало! Темные угрюмые коридоры и неуловимо-тягостный запах затхлости.
Сумрачный кабинет Старожила обставлен новой мебелью, но ощущение чего-то слежавшегося, застарелого, несвежего не покидает и здесь. Точно я в ломбарде или комиссионке.
Теперь нет и тени сомнения в том, что Даренка – дочь Старожила. Уж и не знаю, хорошо это или плохо с эстетической точки зрения, не мне судить, но она – его женская копия! К Даренке я особо не присматривался, и теперь как будто впервые вижу ее лицо, отраженное в непроницаемой физиономии Старожила, смугловатой, вытянутой, твердой, с небольшими карими глазами и узким ртом.
Старожил одет в черное. Короткие черно-седые волосы, жесткие даже на вид. Роста, вероятно, среднего или немного пониже. Сухощавый. И почему-то мерещится, что он, освещенный яркой люстрой, на самом деле погружен в тень и сидит не в кабинете начальника АО «Эрмитаж», а в пещере, сутулый, точно согнувшийся под ударами гвоздь, и внимательно наблюдает за тем, что творится на белом свете.
В моей голове на мгновение вспыхивает мысль, что каждый человек со временем принимает форму окружающего пространства – или конструирует это пространство под себя. Практически невозможно представить Старожила в современных интерьерах, а в таком ветшающем заповеднике смотрится он вполне естественно. И даже кажется, что, если принюхаться, можно уловить исходящий от него запах дряхлости и тления.
Хозяин кабинета невозмутимо смотрит на меня и молчит. Ждет.
– Я расследую гибель Веры Усольцевой ‒ по просьбе ее дочери Даренки. Вам известно, что Вера убита? – осведомляюсь я.
И думаю: если Старожил притворно удивится: «Кто такая? Понятия ни о какой Вере не имею», – все, можно поднимать якорь, ставить надутые ветром паруса и отчаливать в безбрежную даль.
Хмурые глаза Старожила на какой-то миг расширяются, вспыхивают… Он утвердительно кивает.
– Как считаете, ее грохнули из-за денег?
Он потупляется. Отвечает, почти не разжимая губ:
– Возможно.
– Из-за ваших денег?
И тут вроде бы толково завязавшийся диалог – хоть и слегка скуповатый на слова – дает сбой.
– С каких это щей?
Старожил вяло усмехается, и я вижу перед собой уголовника, циничного и жестокого. Как будто цивильная одежка бизнесмена внезапно испарилась, и обнажилось тощее жилистое тело, изукрашенное татуировкой.
– Может быть, вы в курсе, кто ее?..
– Нет, – безразлично цедит Старожил. – Не в курсе.
И умолкает. Он умен и немногословен, бывший зек, ставший хозяином жизни. Знает цену слова и предпочитает, чтобы болтали другие.
Спрашиваю:
– Вы хоть раз видели свою дочь? Ее Даренкой зовут.
– А вот это не твоего ума дело, – лицо Старожила по-прежнему холодно, бесстрастно, но голос звучит немного громче. – Советую не соваться в мою личную жизнь. Опасное занятие… Кстати, кому, кроме тебя, известно, что я – отец Даренки?
– Никому.
– Держи эти сведения при себе. А еще лучше – забудь. Здоровее будешь.
Он сидит, сгорбившись, бесстрастно глядя мимо меня; я стою перед ним, стиснув зубы и кулаки. И оба молчим.
– Вы черное носите. Что ‒ траур по Вере?
Задаю этот вопрос от злости, от ощущения своей беспомощности перед самоуверенным блатарем. Если уж по-мужски – кулаком в рыльник – нельзя, то хотя бы язвительно, по-женски – иголочкой.
На физии Старожила появляется безжизненная ухмылочка.
– Мне черное идет…