Водил он очень хорошо, но лихачил, а тут и вовсе шел на предельной скорости.
– Пап, а она настоящая волшебница? – через некоторое время спросила я. – Разве они бывают?
– Ань, поговори с ней, – бросил отец, не отрывая взгляда от дороги.
– Нет, я тогда лучше спою песню, можно? Так получается смелее, – тихо сказала я.
– Хорошая мысль, – улыбнулся папа, мельком взглянув на меня. – Что будем петь?
– «Охоту на волков».
И мы всю дорогу орали Волохины[3] песни, папа – модным хрипатым голосом, а я – тоненьким.
Дорога и вправду оказалась длинной, и к маленькой беленькой хатке на окраине деревни (или на окраине леса?) с мальвами и вьюнком в палисаднике мы подъехали уже вечером.
– Захарьевна! – взревел отец, вылезая из машины и разминая затекшие ноги и спину. – Захарьевна, ты дома? Это я, Генрих!
На крыльцо вышла статная костистая старуха, лишь немногим уступавшая папашке моему в росте.
– И чего ты орешь, дуболом? А постучать, как добрые люди? – Она говорила строгим голосом, но было видно, что папу любит и рада ему.
Они поздоровались, и Захарьевна спросила:
– Ну, чего тебе?
Папа, вынув из машины весь комплект – меня, собаку и меч, – сказал:
– Беда у меня, Захарьевна. Дите заболело. Треба переляк вилити[4], – добавил он по-украински. – Поможешь?
– Чего ж не помочь? – Старуха уколола меня взглядом, но заинтересовалась больше собакой. – Это шо ж у тебя за зверь такой? Мавпочка? – Она потянулась рукой к Тиффани, а та сказала:
– Яф!
– Та невже ж собачка? – Старуха отдернула руку и заулыбалась. – От же ж и напридумует Господь всякой твари!
Папа нетерпеливо вздохнул.
– Та не сопи, – сказала Захарьевна, пытливо глядя на отца. – Помогу, чего ж не помочь. Если дите крещеное.
И тут начался наш семейный цирк. Папа убеждал старуху и предлагал любые деньги. Мама плакала и просила. Папа грозился встать на колени и таки встал. Мама схватила меня за руку, подтащила к Захарьевне и велела попросить бабушку хорошенько. А я вдруг обозлилась и звонко – так, что эхо прокатилось, – крикнула:
– Не стану! Ну ее! Не хочет – не надо, поехали отсюда.
Фани зарычала, а папа поднялся с колен, отряхнул брюки и, глядя на старуху в упор, улыбнулся на редкость скверной улыбкой.
– Ладно, старая корова, – спокойно сказал он. – Где тут у вас ближайший поп?
Ну как вам объяснить, выросшие в этой самой демократической России друзья? Если отвезти младенца к знахарке значило поиметь неприятности, то крестить младенца – для главврача образцово-показательной больнички и члена, извините, партии это был полный… Крах, ага. После этого его не просто уволили бы – единственное место, пожалуй, где он мог бы продолжить свою карьеру, это как раз санитаром в дурке, в которую положили бы меня. Такие дела.
Но это еще не конец истории, о нет.
Зося, хранившая все это время загадочное молчание, в свою очередь грузно опустилась на колени и, поднимая летнюю дорожную пыль, поползла к отцу, величая его Генрихом Васильевичем и слезно прося прощения.
Папа даже несколько растерялся.
– Зофия, ты-то чего? – изумленно спросил он, поднимая Зосю.
И Зося призналась, что несколько лет назад, когда родители мои уехали в Польшу, а Зосю со мной оставили у львовских родственников, она тайно крестила меня. В истинную католическую веру.
– Так я любила мою пташку, так любила, – всхлипывала Зося, – а она болела все время, и я подумала – а ну как Глория, моя дзэфачка, умрет некрещеной и будет гореть в аду?
– Католичка… – Папа после паузы расхохотался и обернулся к старухе: – Католичка подойдет?
– А что ж… – Та поджала губы. – Вера все одно наша, христианская.
– Что ж ты, корова старая, крещеного младенца от некрещеного не отличаешь? А еще профессионал! – Папа сунул меня в руки Захарьевне как вещь. – Иди работай!
Старуха плюнула ему под ноги, потом, смерив маму взглядом так, что та невольно поежилась, сказала:
– Ты, что ли, мать? Со мной пойдешь! – и направилась к дому.
– Лучше я, – дернулся папа.
Старуха вернулась, ткнула папу скрюченным пальцем в плечо:
– Ты, барбосяка москальська, чув, шо я сказала? Только мать, это наши женские дела, и не суйся, а то прокляну!
– Ладно-ладно, – отец поднял примирительно руки, – не серчай, погорячился я. – Свистнул собаку и пошел к машине, хлопая себя по карманам и бормоча: – И чего ж я, дурак, не курю? Так иногда покурить надо – а я не курю…
Пол в хатке был деревянный, натертый воском, с пестрыми половиками. Была печка-мазанка, посреди комнаты стоял небольшенький топчанчик, покрытый простыней – как в больнице, подумала я. Были еще иконы в углу, под потолком сушились травы, а у окна как дурак среди всего этого стоял обычный письменный стол, покрытый аляповатым, расшитым золотом платком. На столе лежала раскрытой какая-то старая книга, рядом с ней – две пары очков в грубой черной оправе.
Старуха указала маме на стул у двери, меня усадила на топчанчик.
– А ты бойкая деваха, – сказала она мягко, снимая с меня шапочку и сандалики.
– Извините, что нагрубила. – Я опустила голову.
– Прощаю на первый раз, – усмехнулась старуха, погладив меня по голове. – Не плачешь, а батько твой сказал, что напугал тебя кто-то. Как же так?
– Уже плакала, – я опустила голову еще ниже, – когда папа приехал…
– Ага. – Старуха взяла мое лицо в ладони и посмотрела на меня лукаво. – И правда, поплакала – и будет.
Глаза ее, когда-то голубые, были теперь совсем светлыми и прозрачными, как вода. В контрасте с темным от загара лицом это было даже страшновато – как будто смотришь на хищную птицу. Но я почему-то не напугалась, а успокоилась и спросила доверчиво:
– Бабушка, вы мне поможете? Папа сказал, что вы – волшебница…
– Никакие мы не волшебницы, но кое-чего можем. Ты ложись, дитятко, закрой глазки.
Я послушно вытянулась на топчанчике, а старуха раздула огонь в печи, бросила туда связку сухих трав и поставила котелок. Потом взяла банку с водой и травяной веничек, позвала маму и велела ей ходить вокруг меня, молиться и разбрызгивать веничком воду.
– Но я не умею молиться, – испуганно сказала мама.
– Молись как умеешь, – хмыкнула старуха, а сама принесла котелок и железную мисочку с воском и стала этой мисочкой надо мной водить, что-то бормоча.
Я лежала с закрытыми глазами, чувствовала тепло, исходящее от ее рук. Запахи тлеющих трав, воска, воды и деревянного пола сплетались в странную, печальную мелодию, похожую чем-то на музыку Глюка (ну извините, я без намеков – кто же виноват, что у него такая фамилия?).
Старуха тронула меня за плечо:
– А ну посмотри сюда. Что ты видишь?
Я с трудом открыла глаза и заглянула в мисочку.
– Змейку. – Я с удивлением посмотрела на старуху. На гладком воске в мисочке был четкий рисунок маленькой змейки.
– Это оно? – Старуха склонилась ко мне, я кивнула. – Ну, полежи еще тогда.
Через некоторое время она снова велела мне смотреть. Воск был весь покрыт изогнутыми линиями – так в книжках рисуют человеческий мозг, но ничего похожего на змей там уже не было.
Старуха покивала, довольная, потом велела маме меня раздеть, а сама подтащила к печке деревянный ушат, в который меня и поставили.
Потом меня поливали водой с лепестками каких-то цветов, старуха опять что-то бормотала и обмахивала меня тем же веничком.
Потом меня, сонную, завернули в простыню, и старуха сказала маме:
– Сейчас уходи. Привезешь мне ее снова через двадцать один день.
Мама хотела меня одеть, но Захарьевна не позволила. Вынесла маленькое серое одеяльце, так меня и несли до машины – запеленатую, как младенец.
Обратной дороги я не помню – спала.
Глава 10
Три недели протекли вполне мирно. На следующее утро после поездки к старухе я нарочно обежала весь дом, заглянула под все одеяла – змеи пропали и страх исчез бесследно. Я даже показывала папе по Брему, какие гады мне мерещились.