– Понял. Показывай, что выносить! А ты, Иван Григорьевич, – Веревкин отнесся к прапорщику, – проследи, чтоб бойцы ничего не поцарапали!
– Есть! За-а мной! – козырнул прапорщик и, отстранив плечом остолбеневшую Катю, зашел в квартиру.
Первым делом стали выносить диван и тут же застряли в дверном проеме.
– Отставить! – приказал Иван Григорьевич. – Ну-ка, Малышкин, дуй в машину и принеси инструмент. Шире шаг!
Возможно, именно заминка с диваном и спасла семью Башмаковых от распада тогда, семнадцать лет назад. По правде сказать, Олег не был готов к этому распаду. Собирая вещи, он до конца так и не верил в окончательность разрыва и даже заранее начинал уже скучать по Кате и Дашке. Но одновременно в нем сладостно набухала мечта о новой, свободной и полной прекрасных мужских впечатлений жизни. Так бывает, когда едешь на рыбалку и заранее представляешь себе чутко подрагивающий от поклевки поплавок, туго натянутую леску и здоровенного скользкого карася, изгибающегося в руках. Правда, на рыбалках, куда его, мальчишку, часто брал Труд Валентинович, Олегу редко везло. Отец даже иногда перенизывал на кукан сына свои рыбины, чтобы парню было не так обидно.
Но кто знает, как бы захороводили они со Слабинзоном? Зацепила бы его снова какая-нибудь «кандидатка в мастера» с лучисто-шальными глазами… А самолюбивая Катя, помня все свои унижения, уже не простила бы его. Тесть к месту процитировал бы: «Будь же проклят! Ни стоном, ни взглядом окаянной души не коснусь…» И все! И навсегда! И стал бы Олег классическим приходящим папой и сталкивался бы иногда в прихожей с новым Катиным мужем, не успевшим смыться к законному башмаковскому визиту. И смотрел бы Олег на свою родную квартиру, мучительно прикидывая, как у них здесь это все происходит. Но так бы до конца и не верил, что это все может у Кати происходить еще с кем-то, кроме него, Башмакова…
А вот интересно бы узнать: женщина в объятиях нового мужчины вспоминает своих прежних любовников? Может, крича от счастья, она думает о совершенно другом человеке? Или, может быть, каждый последующий возлюбленный – это как бы сменный наконечник некой неизменной Вечной Мужественности? Или же, напротив, каждая новая любовь – это своего рода инкарнация, когда от прежних жизней и постелей остается лишь смутное узнавание, вроде дежа вю?
Боже мой, что только не сквозит в похмельном мозгу задумчивого человека!
Нет, конечно, у Слабинзона Башмаков бы долго жить не стал, перебрался бы туда, где прописан, – к родителям, в недавно полученную двухкомнатную «распашонку». Труд Валентинович много лет стоял на очереди, а 3-я Образцовая типография как раз достраивала новый дом. Однако когда в профкоме вывесили списки, его фамилии там не оказалось. Это был страшный удар, так как уже вся коммуналка знала, что Башмаковы переезжают в отдельные хоромы. И тогда Людмила Константиновна, никогда ни о чем не просившая своего шефа, превозмогла гордость, сама внесла себя в список посетителей по личным вопросам – и попросила. Шеф выбранился (он был багроволицым громилой и страшным матерщинником), нашел в специальной книжечке телефон типографской «вертушки», позвонил отцовскому начальству, обменялся несколькими приветственными ругательствами, поинтересовался результатами охоты на кабана, в которой сам по болезни – давление подскочило – не смог поучаствовать, а в конце разговора, как бы между прочим, попросил «порешать вопрос верстальщика Башмакова». Через месяц родители въехали в новую квартиру, где еще пахло краской и не закрывалась толком ни одна дверь.
Олег, тогда только пришедший в райком, был поражен тем, как можно, оказывается, человеческую судьбу решить пустячным телефонным звонком. Позже он нагляделся этого вдоволь. Труд Валентинович с тех пор любил порассуждать о том, что типографские рабочие приравниваются к бойцам идеологического фронта – и потому их жилищные проблемы решаются в первую очередь. Людмила Константиновна на это только усмехалась, но семейной тайны не выдавала. А шеф ее умер от обширного инфаркта в 90-м году, когда руководимый им главк впервые за много лет не вышел на уровень планового задания.
Пока боец Малышкин бегал за инструментами, Катя, словно очнувшись, подошла к мужу, взяла его за руку, отвела в детскую и закрыла дверь. Потом она встала на колени и сказала:
– Прости! Я сама тварь! Я больше никогда… Никогда!
Это слово «тварь», повторенное во второй раз, и стало тем ключом, при помощи которого, как сейчас модно говорить, был раскодирован, а точнее – расколдован Башмаков. Он словно очнулся и обнаружил перед собой вместо смердящей бородавчатой ведьмы ласковую, нежно заплаканную панночку. И ему стало стыдно.
– От меня не очень перегаром несет? – спросил он.
– Нет, и совсем даже нет! – горячо запротестовала Катя.
Тогда он поднял жену с колен, обнял и поцеловал ее в губы, и если б не бойцы, громыхавшие в прихожей, то поцелуй перешел бы в бурное взаимопрощение прямо посреди разбросанных Дашкиных игрушек. Оторвавшись от Кати, Олег вышел в прихожую и смущенно приблизился к лейтенанту, критически наблюдавшему, как Иван Григорьевич с бойцами споро развинчивают диван.
– А долго его назад скручивать? – робко полюбопытствовал Башмаков.
– Раскручивать всегда легче! – философски заметил прапорщик.
– А в чем, собственно, дело? – как бы уже заранее обижаясь, спросил Веревкин.
– Понимаешь, она у меня прощения попросила…
– Передумал, что ли?
– Понимаешь, она плачет и клянется!
– Ну смотри, – пожал плечами Веревкин, – когда прижмешь, они всегда такие, а потом…
– Да брось ты, лейтенант! Я-то уж думал, действительно кракодавр какой тут обитает, а она вполне даже терпимая женщина! – возразил прапорщик.
– Как хочешь, – поморщился Веревкин. – Отбой, что ли?
– Отбой! – облегченно выдохнул Башмаков.
– А дети-то у тебя есть? – откладывая отвертку, спросил чуткий Иван Григорьевич.
– Дочь!
– А чего ж ты, в самом деле, тогда дурочку валяешь! – покачал головой прапорщик и скомандовал бойцам: – Отставить! Давайте назад скручивайте! А такое дело, как восстановление семейной цельности, надо, конечно, отметить!
– У меня пиво есть! – улыбаясь сквозь слезы, сообщила Катя, тихонько пришедшая из детской и слышавшая, оказывается, весь разговор.
– Ну, пивом тут, голуба, не отделаешься! – засмеялся Иван Григорьевич и кивнул на чемодан. – Разбирай вещички – вернулся твой дембелек! Но ты, голуба, на досуге тоже мозгами пошевели…
Когда через час теща, открыв своим ключом дверь, вместе с Дашкой вошла в квартиру, то застала очень странную картину: во главе празднично накрытого и еще более празднично бутылированного стола, точно молодожены, сидели Олег и Катя. Слева от них – четыре трезвых бойца (перед каждым стояла бутылка лимонада «Буратино»), а справа – засмурневший лейтенант Веревкин, захорошевший Иван Григорьевич и пьяный в стельку Слабинзон. Борька позвонил, чтобы выяснить, почему Башмаков к нему все никак не доедет, и был срочно вызван на внезапно образовавшийся праздник жизни. Супруги Башмаковы были как раз слиты в прочном поцелуе, а гости хором считали:
– Тридцать восемь, тридцать девять, сорок…
Катя вырвалась от Олега, чтобы отдышаться, а гости захлопали в ладоши.
– Мама, у вас снова свадьба? – удивленно спросила Дашка.
– Вот ведь ребенок всегда в корень смотрит! – обрадовался Иван Григорьевич.
Он галантно предложил теще место рядом с собой и весь вечер охмурял ее с тонкими подходцами, совершенно неожиданными в этом прямом казарменном человеке. А в конце, так и не добившись от раскрасневшейся тещи брудершафта с неминучим поцелуем, прапорщик сказал тост, запомнившийся Олегу навсегда:
– За любовь без дури!
Примерно через год Ивана Григорьевича, давно уже просившегося в Германию, чтобы подзаработать перед пенсией, уважили и откомандировали в Афганистан – тоже как-никак заграница. Веревкин, так и не простивший Башмакову того «отбоя», зайдя как-то в райком с ведомостью, рассказал, что прапор прислал из Афгана два письма, а потом его и самого прислали в цинковом гробу. Их колонну зажали в каком-то горном ущелье, и они отстреливались, пока были живы. Прилетевшие на выручку вертолеты опоздали, Иван Григорьевич был мертв и до невероятности изуродован, как, впрочем, и все остальные…