Он подождал до очередного припева и тихо запел:
Останься здесь, и больше не ищи
Нигде того, что здесь нашел.
Без лишних слов останься.
Она запела вместе с ним. Когда музыка кончилась, он сказал:
– Это из раннего Кортеза. Наверное, самый старый вариант. Однажды я увидел, как мама плакала, когда слушала его на Ютубе. Попросила, чтобы я ей поставил такой звонок на телефон. До сих пор стоит. А потом взяла меня на его концерт. Представляешь: она меня, а не я ее! – добавил он хохоча. – Это был какой-то клуб. И там она тоже обревелась. На сцену вышел невзрачный худой парень в черной футболке и в бейсболке, поздоровался тихо: «добрый вечер» и за полтора часа сумел растрогать всех, а потом также робко попрощался и исчез. На выходе все мурлыкали его мелодии.
– Твоя мама? – воскликнула она. – А ты хоть поинтересовался, почему она плакала? – тихо спросила она и, не дождавшись ответа, отвернулась и замолкла.
Он склонился над ней и стал целовать ее: сначала плечи, потом он добрался – в первый раз – до волшебного бугорка над ягодицами. На чердаке звучал меланхоличный Кортез, а они второй раз, так же жадно, так же дико буйствовали на матрасе.
Он помнит, что проснулся от пронизывающего холода. Поднял голову и сквозь запотевшее стекло окна увидел расплывающиеся контуры. Обнаженная Надя, повернувшись к нему спиной и подняв руки вверх, неподвижно стояла тут же за узкой стеклянной дверью, ведущей на балкон. В комнате было тихо, на узком подоконнике мерцало колыхаемое потоками воздуха пламя свечей.
– Что происходит? – воскликнул он испуганно.
Поначалу она не реагировала. И лишь какое-то время спустя вошла внутрь, подняла с пола платье и надела его. Потом подошла к нему, села на краешек матраса, наклонила голову, положив ее ему на живот и прошептала:
– Какая ночь! Сколько звезд на небе! А значит и та самая, первая, Рождественская, тоже должна быть среди них. Наша звезда. И это Рождество тоже для нас… Двенадцать уже било, не знаешь?
Они лежали молча, прислушиваясь к звукам за окном. Он чувствовал на своей коже ее теплое дыхание и нежно гладил пальцами ее щеки, лоб, губы, веки.
– Может, накинешь что-нибудь на себя, пока я подогрею вареники и борщ. Но сначала, дорогой, застегни мне крючки на спине, хорошо? – и присела на краешек матраса.
Он помнит, как в темноте дрожащими пальцами он неумело искал крючки, взволнованный только что прозвучавшим «дорогой». Как-то неожиданно. Одно слово, а как сокращает дистанцию между людьми.
Они вернулись на кухню и снова оказались друг против друга, глаза в глаза: она в кружевном платьице, он в пиджаке – праздник все-таки. Она поставила перед ним миску с дымящимися варениками, а рядом с еловой веточкой – кружку с борщом. Все было точно так же, как и в начале, когда он впервые появился здесь. Вроде как ничего с той минуты особенного не произошло. Но сколько всего на самом деле было! Лишь крошки преломленной облатки да запах новой клеенки напоминали ему о том, что за стол они садятся уже второй раз. Садятся другими. Совсем другими.
Разговорились. Говорили обо всем, но только не о том, что во время их первой Вигилии произошло на чердаке. Шутили, флиртовали, вспоминали. Он помнит, что, когда были съедены все вареники, Надя достала из холодильника филе карпа и стала жарить его на маленькой сковородочке. «Какое Рождество без карпа?» – резонно спросила она, когда он попросил ее не вставать из-за стола.
С Надей ему было легко, с ней он мог не напрягаться и действительно расслабился до такой степени, что неосмотрительно спросил, почему она прячется здесь, почему в такой вечер она не с родителями? Где они встречают Рождество? Почему они не с ней? Немедленного ответа не последовало. Она долго молчала и смотрела на него так, будто что-то решала, взвешивала. Вдруг соскочила с места и достала из холодильника две бутылки белого вина и поставила на стол. Из буфета достала два высоких бокала и оба наполнила до краев. Не ожидая Якуба, выпила свой до половины. И тогда заговорила. Ее голос был спокойным, порой даже каким-то отстраненным, монотонным. Она нервно скребла ногтем клеенку, иногда вскидывала голову, чтобы проверить, сколько вина осталось в ее бокале, чтобы украдкой заглянуть ему в глаза. Он не прерывал ее. Больше ни о чем не спрашивал. Сосредоточенно молчал, слушая ее рассказ, который совершенно не ожидал услышать. Больше в том рассказе было о смерти, чем о жизни. Иногда его сковывало оцепенение, иногда охватывал страх. Надя четко выдерживала линию: даже если отвлекалась на детали, то все равно всегда возвращалась к главной теме. Так же, как и тогда, во время ее торжественного монолога. Она последовательно отвечала на заданные им в самом начале вопросы, рассказывая при этом о своей жизни. Время от времени она начинала фразу словами «мамы тогда не было, потому что…» или «папы тогда не было, потому что…», «я сбежала, потому что…». И тогда срывался ее голос, она замолкала, правда, только на мгновение. А потом делала глубокий вдох и возвращалась к спокойному тону. Когда она закончила, на кухне воцарилась тишина, и она пригубила вино. Он смотрел как она медленно, неспешно, глоток за глотком опорожнила бокал. Он видел ее подернутые слезами глаза, он видел ее руку, которая так сильно дрожала, что вино выплескивалось из бокала и лилось на пальцы. Она допила вино, провела рукой по волосам, поправила прическу. Потом встала и подошла к Якубу, села ему на колени, поцеловала в губы и сказала:
– А теперь обними меня и давай посидим так молча.
Она положила голову ему на плечо. Он крепко обнял ее, и они так просидели какое-то время. Наконец она взяла его за руку, и они вернулись на чердак. Только там, в темноте, он начал расспрашивать ее, просил объяснить детали и отступал, когда она начинала плакать. Спать они легли, когда на часах было уже четыре. Он сказал Наде, что хочет вернуться домой на завтрак. Она завела огромный, старомодный, громко тикающий будильник и для верности поставила его подальше от матраса – на письменном столе.
Впрочем, будильник ему не понадобился. Он проснулся, почувствовав поцелуи на своих веках, и сразу – аромат свежесваренного кофе. Сидя на балконе под одним одеялом, они пили кофе из эмалированных кружек, молча наблюдая за людьми, спешащими в костел. Когда он уходил и был уже в дверях, она попросила его подождать и вернулась с диском Кортеза.
– Поставь его сегодня маме. Между колядками, – сказала она, запихнув CD в его рюкзак.
Обняла и поцеловала, положив ему на ладонь ключ и сжав его пальцы своими в кулак.
– Приходи сюда почаще, – шепнула она. – А сейчас иди. Нельзя опаздывать.
Когда он был уже у калитки, она крикнула ему вдогонку:
– С праздником, Куба!
Уже сидя в трамвае, он рассмотрел старомодный латунный ключ, который она дала ему. Прицепил к связке своих. Ключ был тяжелый и значительно больше остальных ключей, какой-то непрактичный, распирал карман. Несмотря на это, он решил никогда с ним не расставаться.
Для него это было чем-то большим, чем просто ключ. Очень похожий был у него на шнурке на шее, когда проводил летние каникулы у прабабушки Леокадии, над Бугом. Когда прабабка шла вечером в костел «что на горке», а ходила она туда каждый день, ему удалось ее уговорить оставить его дома и дать поиграть с кошками, во дворе или в пустой конюшне. Она давала ему ключ на длинном кожаном шнурке, наставляя не впускать «на двор бандитов». Якуб радостно и убедительно поддакивал, вешал ключ на шею, прятал под фланелевой рубашкой, а прабабка Леокадия спускала с цепи хромую волкодавиху Тосю, которая от старости едва могла махать хвостом, камнем подпирала высокие ворота хлева, где держала корову Млечусю, и запирала на висячий замок ворота. Слепая на один глаз Тося обходила ворота, находила ближайшую дыру в заборе из ржавой проволоки и вскоре медленно ковыляла за прабабкой по полевой тропке, жалобно воя. Потом собака возвращалась, видно, не надеясь преодолеть горку, на которой стоял костел, длинным розовым языком лакала воду из жестяной миски и исчезала в деревянной будке, покрытой кусками толи. Ее ничуть не интересовали никакие бандиты, и вылезала она из будки только к возвращению прабабки Леокадии.