Но так случилось, что моим домом стал детский сад. Было трудное послевоенное время. Мама открывала в шахтных посёлках Донбасса детские сады – надо было спасать, отогревать исстрадавшихся ребятишек, матери которых работали с утра до вечера. Тогда детские сады были круглосуточные и нередко заменяли детям дом. Матери забирали детей только в среду и субботу – искупать.
Самым тяжёлым временем для детей был вечер. Темнота делала нас незащищёнными. Когда тушили свет, тоска начинала терзать, ком стоял в горле, слёзы сами катились, хотелось к маме, хотелось к кому-нибудь прижаться, страх раздирал душу.
Все процедуры подготовки ко сну – мытьё ног, расстилание постели – только усиливали этот страх. Детей было много, казалось бы, чего бояться? Но, находясь рядом, мы не были вместе. Даже разговаривать запрещалось, за это наказывали.
Ночная няня (я бы её назвала надзирательницей) требовала, чтобы все быстро закрывали глаза и спали. Как же уснёшь, если тебе страшно? Моё богатое воображение никак не давало мне засыпать. Качающееся от ветра дерево за окном казалось мне страшным чудовищем, стук или скрип дверей нагонял страх… Правда, мама часто забирала меня спать к себе в кабинет – на свой узкий диван, и тогда я видела мужчину с усами, которого все должны были любить.
Это был огромный, в полный рост, портрет Сталина. Я всё недоумевала, как же я его смогу любить, как маму, если я его не знаю. А когда мама гасила свет, мне тоже делалось страшно и спокойно выспаться не удавалось. Днём сон тоже превращался в пытку. Я была впечатлительной, с повышенной тревожностью и не могла быстро засыпать, тем более по приказу, когда всем дают команду: «Руки под правую щёку – и спать». Приказ-то выполняла, но уснуть не могла.
Будучи послушным ребёнком, я, бывало, лежала в таком положении часа два с половиной, ноги и руки затекали от напряжения. Стыдно было, что врёшь, делаешь вид, что спишь, а взрослые делают вид, что не замечают… Для ребёнка это пытка похлеще кнута. Мне эти два с половиной часа казались целой вечностью. И так было каждый день. Тогда я дала себе слово, что вырасту, стану воспитателем, но детей не буду заставлять насильно спать. Это был первый урок, вызывающий отвращение к любому насилию и лжи.
А второй урок был связан с едой. Помню, нас очень хорошо кормили (в детском саду и тогда был культ еды).
Пища была вкусной, свежей, обильной, особенно обеды из трёх блюд. Мы наедались до такого состояния, что трудно было встать из-за стола. Дети, у которых был хороший аппетит, от этого не страдали, но были и такие, которые ели мало и медленно, неохотно, здесь начиналось самое страшное. Вначале их воспитательница слегка подгоняла, потом начинала уговаривать, а затем переходила на запугивание типа: «Вылью за шиворот, за пазуху».
Я не знала, что означают эти слова, но очень боялась такого наказания. Потом начиналось последнее действие – докармливание. Смотреть на это было ужасно. Ребёнок не успевал прожевать, а ему опять давали очередную порцию пищи, и он ею давился. Выступали слёзы, ребёнок начинал плакать (в надежде, что его оставят в покое), но не тут-то было. Приходилось глотать пищу вместе со слезами.
Я не понимала, зачем так делают взрослые, я считала их злыми и жестокими. Мне хотелось быть кошкой или собакой: их насильно никто не кормил.
У детей оставался единственный способ сопротивляться этому насилию – непослушание, упрямство. Но за этим следовало наказание. Так добивались беспрекословного подчинения. И всё-таки дети вели борьбу за право быть свободными. Насилие неизбежно порождает борьбу, а где борьба, там нет места любви.
Помню свой первый бунт, окончившийся победой. В детском саду был незыблемый закон «одинаковости» – «ты как все», чтобы ни в коем случае не выделяться. Тогда, придя в детсад, все дети должны были снимать свою домашнюю одежду и надевать форму: чёрные сатиновые халаты и такие же трусы. Волосы стригли «под нуль», опасаясь вшей. Все были одинаковые – не отличишь, рост только разный. Кто мальчик, кто девочка – рассмотреть можно было только в бане. Воспитатели все в белых халатах, и поэтому тоже воспринимались одинаковыми – на одно лицо (я не помню лица, глаз ни одного своего воспитателя).
Я взбунтовалась против чёрного халата и чёрных трусов. Мне не хотелось быть как все. Я всё удивлялась, почему взрослые не видят: ведь так сложнее различать детей. Когда дети с разными причёсками и в своей одежде, они все такие разные…
…Надевать халат я наотрез отказалась. И мама решилась на нарушение инструкции – приняла компромиссное решение: девочкам пошили клетчатые халаты и девчоночьи трусы на резинке. Так, мальчики в чёрном, девочки в клетчатом, мы и запечатлены на фотографии. А я, глядя на неё, вспоминаю первую победу!
Да, одинаковость требовалась во всём: от одежды, мыслей, знаний, поведения до физиологических процессов. По команде начинали есть, по команде еду заканчивали, ложились спать и вставали одновременно, даже естественные нужды справляли с разрешения. Это всё называлось равенством и не могло не вызывать отвращения. Не могут люди во всех своих проявлениях быть равны и одинаковы. Сейчас я это знаю наверняка, а тогда – ребёнком – только обострённо чувствовала.
Бесследно не прошёл и третий урок, связанный с ещё одним моим неприятным воспоминанием о праздниках в детском саду. Помню Новый год: на мне был костюм лисы. Я должна была рассказывать стихотворение. Очень волновалась. Было много людей, ярко горел свет, сверкала огнями ёлка. От волнения у меня перехватило дыхание, и я забыла стихотворение: ни одной строчки не помню. Ещё утром на репетиции рассказывала без запинки, а тут… Стыд, чувство унижения – всё вместе навалилось, и я от отчаяния расплакалась. После такой неудачи долго боялась публичных выступлений и не любила праздников в детском саду.
Праздники дома – это ожидание чего-то приятного для тебя, радостного, а там – это навязанная необходимость доставлять приятное другим, малознакомым людям: сотрудникам, начальству. Да ещё при этом делать вид, что тебе весело и радостно, а на самом деле всё это совсем неинтересно, потому что было на многочисленных репетициях и уже надоело. А самое неприятное, что ты вынужден делать не то, что хочется, что сам придумал, что умеешь, а то, что заставляют.
В этой НЕСВОБОДЕ было что-то унижающее меня, вызывающее протест: «Почему нужно петь и танцевать не то, что я хочу, а то, что заставляют, что нужно взрослым?» Дома на празднике каждый может веселиться и радоваться, кто как может и хочет, и никто его потом не будет оценивать, а тем более ругать за неудачное выступление. А тут одна фальшь и искусственность, дети это чувствуют и не принимают.
Жаль, что детского мнения не спрашивают. Взрослых почему-то совсем не интересуют чувства детей, их мысли, их желания. Я думала: ну почему же детям интересно, что думают, чувствуют, делают, говорят взрослые, а детские состояния души взрослым неинтересны? Им кажется, что они всё знают о нас, детях (в основном из назидательных, поучающих книг), они учат, морализируют, рассказывают, что нам неинтересно, а о том, что интересно, умалчивают или отвечают: «Вырастешь – узнаешь»; мне, например, интересно было знать: «Кто придумал детский сад?», «Почему платье назвали платьем?», «Откуда берётся ветер?», «Почему у свиньи хвост маленький и крючком?», «Кто родил самого-самого первого человека?», «Кто создал мир?»… Мама терпеливо отвечала на вопросы; даже если уставала, то всё равно можно было добиться ответа. В детском саду отвечать было некогда, некогда было и спрашивать – строгий режим дня не предусматривал такого способа общения ребёнка с воспитателем. Любознательность не вписывалась в программу и распорядок дня. Нас всё время торопили: «Скорее садитесь на занятия», и сидеть нужно было молча, отвечать, когда спросят, но каждого в отдельности спрашивали редко, так как в группе было много детей. Занятия вызывали тоску, скуку, безразличие. Хотелось играть…