— Три дня, — отвечает муж, и она заставляет себя улыбнуться. Три дня — это почти ничто; это в десять раз меньше шансов погибнуть, чем было в прошлый раз, когда он уезжал на месяц.
— Галина Николаевна!
Нелепо, что Слава зовёт по имени-отчеству. Галина Николаевна. Она с ним никогда даже имени своего не знала — так, кажется, бабушка говорила?.. Только Галочка, только голубушка — если наедине.
Знакомый шёпот — и её улыбка уже не вымученная, а искренняя, и вспоминается уже сияющая Москва, и улицы, и сырой яркий октябрь, бесконечные ночи, смеющиеся голубые глаза — так же рядом, как сейчас…
— Всё у нас будет хорошо, Галочка. Всё у нас будет ого-го! — шепчет он, и Рогозина кивает, и улыбается, и даже не плачет — она уже давно не плачет, когда он уходит. — Мы всё устроим по-нашему…
Глаза у него блестят и смеются, несмотря на жару, на пыль, на смерть повсюду вокруг. Упёртый фанатик… Вызвался в Чечню сам — а она поехала следом: благодаря отцу, получила направление на практику без всяких препон.
…Так редко выдавалось побыть вдвоём: у неё — бесконечные смены в полевом госпитале, у него — срочные, без графика и счёта, вылеты, операции, задачи…
Слава подносит её руки к лицу, прижимается к пальцам лбом, целует.
— Ну, пока, Галочка…
Ей не хочется отпускать, отчаянно не хочется, чтобы уходил. Страшно. Страшно… Страх поднимает голову чёрной змеёй с глазами-бусинами.
— Галина Николаевна!
Слава выпускает её руки.
Страх раздирает горло, мешает кричать. А ей так хочется крикнуть, заорать изо всех сил, чтобы догнать его воплем: не уходи! Не сейчас! Нет!
Он скрывается за бортом машины, сливается с сослуживцами. Кто-то кому-то машет.
— Слава!
Мотает головой; она так и слышит — крепись, Галка, у нас всё будет ого-го!
— Галина Николаевна, очнитесь!
После Чечни, в милиции, как получила полковника — ещё до ФЭС, — у неё часто брали интервью; часто спрашивали — как так? Женщина, такая молодая, но такой опыт, такие точки за плечами, такая выдержка, такая карьера! Как? Рогозина всегда отвечала, что брала пример с отца: самодисциплина, совесть, мудрость, закалка… Никогда, никому, ни в одном разговоре ни словом не давала понять — муж. Вот кто был для неё примером всегда и во всём. Улыбайся. Улыбайся, как бы ни было тяжело, как бы ни было страшно и холодно, как бы много смерти ни было вокруг. Улыбайся, Галка, потому что у нас всё ещё будет ого-го!
— Галина Николаевна! Проснитесь! Ну проснитесь же!..
Его руки гладят по плечам, сжимают, трясут… Слава, что ты делаешь? Славочка…
Руки холодные, а пальцы тонкие и длинные… непривычно… незнакомо… Слава?..
— Галина Николаевна!
Ей так хочется, чтобы муж наклонился, поцеловал в висок, как всегда делал, когда засыпала… Слава…
— Очнитесь, Галина Николаевна… Галина Николаевна… Что я могу сделать? Что такое? Не плачьте… не плачьте… пожалуйста…
***
Ошейник охватывает горло слишком плотно. Шея вспотела — слой пластика, запаянная в него взрывчатка, шарф; кожа раздражена и саднит.
В машине нечем дышать от резкой смеси бензина, одеколона, пота и сигарет, к горлу кислым клубком подкатывает тошнота. Полковник одёргивает себя, едва сдерживаясь, чтобы не поднять руки, не попытаться сорвать проклятый ошейник…
Гудят сирены. В сумерках мельтешат огни. Мысли путаются, тело кажется одеревенелым, ватным, слишком тяжёлым; очень сложно шевелиться, давит на грудь. С каждой минутой, с каждой секундой всё сложнее контролировать происходящее. Голос пробивается сквозь дурман просто звуком, почти не задевая сознания.
— Не одна на тот свет пойдёшь.
В горле сухо, реакция замедляется до критической засечки — если сейчас придётся вскочить, бежать, стрелять — она не сможет. Полковник знает и ненавидит это состояние — предвестник обморока, когда мир сужается до точки, цвета высасывает, остаётся тьма…
…Когда всё заканчивается, вновь овладеть собственным телом оказывается слишком сложно. Замёрзшие пальцы не слушаются, дверь поддаётся с третьей попытки, да и то оказывается, что это снаружи её открыл Круглов. Майор протягивает руку, последний рывок — и полковник наконец может опереться, прислониться, упасть. Голова сама опускается ему на плечо. Рогозина стоит так — покачиваясь, зарыв каблуки в землю, чтобы не рухнуть, чувствуя под щекой влажную плащёвку его форменной куртки, — на холодном, порывистом ветру незнамо сколько.
Часом позже руки по-прежнему ледяные, а в горле, сколько ни сглатывай, всё ещё стоит тугой, горячий ком, мешающий дышать. Майор растирает её онемевшие пальцы, доливает в чашку из фляги. Глоток. Огонь проходит по пищеводу. Распускается, согревает. Вспыхивает… Пылает, расходясь плотной багровой пеленой. Всё вокруг пылает… Снова… Горячей, выше, до звона в самом нутре. Взрыв… Осколки… Эхо всех тех взрывов, что ей удалось избежать… Звук сирен…
— Тише. Тише…
Полковник вскрикивает и просыпается от собственного крика. Иван цепко держит за запястья, ищет взгляда, размеренно, успокаивающе твердит:
— Всё хорошо… Всё в порядке… Всё хорошо…
Рогозина приподнимается на подушке. Сглатывает. Тяжело дыша, проводит ладонью по лбу, собирая в складки кожу.
— Всё хорошо, Галина Николаевна. Вы дома. Дома…
Тихонов отжимает полотенце и кладёт на лоб прохладную, тяжёлую ткань. Быстро, вскользь касается её щеки холодной ладонью, но тут же убирает руку. Рогозина ловит его ладонь неосмысленно, скорее на автомате, и снова прижимает к щеке. В этом нет никакого подтекста; это просто громадное облегчение — холод к пылающей коже.
— Всё… хорошо, — слегка сбивчиво шепчет Иван.
Тугой, горячий узел внутри ослабевает. Сердце переходит с рваного, хаотичного ритма на почти ровный.
Всё это — взрыв и захват, чужие смерти и снова и снова переживаемые кошмары — всё это сбудется, всё это случится с ней когда-нибудь; непременно случится. Но — не сейчас. Не сегодня.