Большой котел вмазали в печку, над котлом - пузатая бочка. В нижнем дне ее просверлено с десяток отверстий. Вода в котле закипела, и пар через эти отверстия попадает в бочку, а в ней развешана одежда. Верх бочки наглухо закрывают крышкой. Через несколько минут паразиты погибают в горячем пару.
- Просто, - сказал я. - Могло быть и за тысячи лет до нас.
- А сколько можно в бочку повесить одежды? Тридцать рубах? - Он поднял брови. - А заключенных, начиная с двадцать девятого года, - миллионы... Засиделся я тут. А чего это к тебе Лева забегал? Бывший нарком Грузии? Проныра.
- Просил куртку прожарить.
- Врешь. Я-то знаю Леву насквозь. Ищет место с бабой встречаться. Она жила с хлеборезом, тот попал в сельхозколонию. Гулящая была на воле. Братья на войне, а она водкой спекулировала. Придумает же - куртку прожарить.
- А мне долго ли прокалить ее...
- Для кухни часто утюжат куртки. Зачем врешь ты? Он выкрутится, а тебе - тачка, лом. В прошлом году его на кухне с девкой захватили. За мешками с крупой. Отсидел в изоляторе...
Я подумал: "И сам ты грешнее грешных. Отгородился в каморке, влез в доверие к начальству - сквозь пальцы смотрят, что твоя под боком в медсестрах..."
Шишкарев, словно бы угадывая мои мысли, сказал:
- Был тут у нас историк, держал я его в банщиках из жалости, любил он повторять о людском неравенстве: что позволено Юпитеру, то не позволено быку. Юпитер - бог какой-то в древности. Ему, понимаешь, многое было позволено, как начальникам нашим, а быку - ничего. Скотинка в упряжке мы. Историк неважно мыл пол в бане, силенки не хватало дрова пилить, но подкармливал я его. Он родом из казачества, а у меня в штате половина донские и кубанские...
- Кладовку не устраивай при жарилке. - Федор Иванович поднялся с топчана. - Оба пострадаем. В прошлую осень взял я из доходяг донского казака к этой печке, а он тут приятелями обзавелся. Кладовка продуктовая, поблядушки забегают. Бардачок у Петра Платоныча. Загремел старый казак. Не попади в изолятор, на общие... Живи с оглядкой. - Он ушел.
Ночью к нам привезли заключенных, которых поселили в старый приземистый барак с решетками на окнах.
Утром разнесся слух:
- Изменники Родины! Сидят в буре.
Буром назывался барак усиленного режима, где некоторое время находились эстонцы, латыши, литовцы перед отправкой их в дальние этапы. Заключенные в нем после работы не имели права выходить в общую зону, на спинах у них имелись крупные номера, заменявшие фамилии.
Я, как и другие, поверил, что привезли действительно каких-то изменников, похожих на зверей. И пошел посмотреть в окошко бура.
- Ну что ты уставился? - спросил меня молодой человек. - Живешь тут как на курорте. Небось и бабенку имеешь. А мы побывали на передовых, в окружении, едва к своим вырвались. У тебя какой пункт?
- Десятый.
- Болтун. А у нас самый трудный пункт - измена Родине. Москвич? А я из Тулы. Земляки. Принеси маленько хлеба.
- Как я тебе его передам?
- Найдем способ.
Я принес бывшему солдату полпайки хлеба и поговорил с ним.
"Буровцев" мыли в бане. В раскаленной камере прожаривали гимнастерки, солдатские брюки, фуражки.
- Продай мне сапоги, - предложил я своему знакомому. - Все равно с тебя их снимут. С меня в свое время сняли отличные ботинки.
- Пожалуй, - согласился он.
Сапоги у него были с блестящими голенищами, покрытыми лаком, - в них можно было смотреться, как в зеркало.
- Откуда?
- С немецкого офицера.
- Как это случилось?
- Проще простого. Он попал в мои руки, лепетал что-то. Вежливый. Я снял с него сапоги и отдал ему кирзовые обутки.
Мы начали торговаться. Я предложил ему три пайки по 550 граммов, из них две - пропеченные горбушки.
- Тебя все равно обдерут как липку. Я уже испытал это после того, как в московской одежде попал в лагерь. Если что-то хочешь сохранить, приноси ко мне. Что можно, то засунем в мой матрас или подушку.
Он подал мне сапоги и надел мои рабочие ботинки, которых у меня имелось две пары.
За неделю он получил от меня три пайки, а я упрятал в матрас его заграничные рубашки и френчик. Мы стали друзьями. Я заходил к нему в барак, потому что встретил там москвичей, засиживался у земляков, вовсе не похожих на изменников Родины.
Однажды в мое отсутствие - я ушел навестить своего приятеля - Леву с его красавицей застали в холодной дезокамере. Виновником их укрытия посчитали моего напарника - при обыске нашли у него немалый запас махорки, лука, картошки; он клялся, что добро это выменял на хлеб, что не знаком ни с Левой, ни с его чернобровой, но блюстители порядка тут же увели в карцер моего напарника и Леву, а девушку выдворили в женскую зону отбывать наказание.
Дежурный сгоряча посадил и меня в изолятор на десять суток, но через два дня освободил. Оказывается, меня выручил санитарный врач из вольнонаемных, с которым я ранее поработал в зоне: кому-то из начальства сказал обо мне...
Федор Иванович при встрече улыбнулся:
- Доктору скажи спасибо. Не имей сто рублей, а имей поддержку из вольнонаемного начальства. Не могут придурки жить без баб. Конечно, страшного не случилось, но все-таки передряга. Окно разбито, дует в коридорчике. Напарник твой пострадал напрасно. Поставлю его после карцера на прежнее место. Работяга отменный. Доктор согласился.
Леве пришлось отсидеть в карцере десять дней, расстаться с кухней, но друзья взяли его дневальным в маленький барак придурков, и он был сыт, много спал и даже находил возможность встречаться со своей красавицей. Раза два они благополучно заглянули ко мне в камеру.
- Хитрая, живучая нация. Накручивает усы, - завидовали Леве заключенные. - Редко увидишь в оглоблях грузина, бакинца, узбека, если он раньше начальником был.
Федору Ивановичу родные переслали письмо сына, полученное с фронта. Шишкарев показал мне его и хмуро взглянул на газету - в ней рассказывалось о сильных боях. Дрогнули плечи его, глаза набухли. Я сказал:
- Ваш на другом фронте.
- Похоронки присылают со всех фронтов. Бывал и я в зубах у смерти. Молился. В молодости сомневался, как это так Бог с крыльями сидит на облаках, или Христос воскреснет и будет жить вечно, если у него такое же людское тело, как и у нас. Распят, гвоздями прибит ко кресту - и вдруг ожил, вознесся в Царство Небесное. С товарищем сомневались, его в бою прикончили красные, а я живу. Молюсь в мыслях. Христа признаю. Сын единственный, спаси, Господи, его.
- И у меня брат на фронте, - сказал я. - Куда денешься от беды?
Из дневальных Лева вернулся к ремеслу парикмахера, приобретенному еще в первые годы заключения. В банные дни он теперь стриг и брил работяг, бранился с ними, а в иное время в комнатке-парикмахерской, пристроенной к бане, в его кресло садились состоятельные придурки: нарядчик, помощник нарядчика, повара, пекаря и сами вольняшки, даже начальник лагеря. Разумеется, у Левы всегда были лучшие одеколоны, добытые в городе через расконвоированных.
Придуркам стоило недешево побриться у Левы, но с вольняшек он не брал - расплачивался лишь санитарный врач: подсовывал деньги под широкое дно мыльницы. Вольные блюстители режима, часто брившиеся у Левы, делали вид, что не знают о его встречах с красавицей, прощали ему длинные волосы, роскошные усы. Могли даже сказать: "Здравствуй, Лева!" или "До свидания, Лева!", а другого из нас и не замечали, если не нарушал он режима.
Прошел слух: готовится этап в дальнюю дорогу. Конечно, Леве нечего было беспокоиться, ведь он не молод, имеет по врачебной комиссовке легкий индивидуальный труд, но отправляли в этап сотни две женщин, и среди них оказалась его возлюбленная. Об этом Лева узнал от главного нарядчика, сидевшего в его парикмахерском кресле.
- Лева, друг, ничего не могу сделать. - Нарядчик, довольный своим лицом, смотрел в зеркало, поглаживая выбритый подбородок. - Я бы вычеркнул, но этот список во многих экземплярах у начальства. У бабы первая категория труда, молодость, большой срок, да еще не раз нарушала режим. Сам попробуй спасать.