А меж тем фрейлины сменились. Вместо Лизки Мамеис у дверей заступила дежурить Катиш Головкина. И она те любовные стоны услышала, улыбнувшись с великим значением.
Когда Петр двадцать три года тому назад выслал Анхен Монс из России после того, как ему открыли глаза на ее любовные шашни на стороне, он никак не думал, что семейство немецкого кабатчика из Кукуя еще раз вторгнется в его личную жизнь. Но, должно быть, именно Монсам было самим Богом суждено наказать его на чрезмерную гордыню,
«Человек — самовластен!» — когда Петр громко говорил всем об этом, он имел в виду себя, поелику единственным самовластцем в России был только он, император. Но и он на поверку был самовластцем лишь по названию, а на деле и им правила божья воля. И вот, сперва ему изменяет Анна, преступив через их любовь, которая всегда казалась ему нерасторжимой, а через многие годы ее младший братец Виллим Монс наносит второй удар, соблазнив своей смазливостью эту дуру сорокалетнюю, Катьку-чухонку.
Он намеренно употреблял сейчас самые злые слова о своей женке, отгораживаясь ими, яко щитом, от той простой истины, что Екатерина прочно вошла в его жизнь и выкинуть жену из нее также легко, как когда-то он выкинул Анну, он просто не мог. Прежде всего, от Екатерины были на руках две дочки, его кровь, к которым он привязан, как ни к кому на свете. Разве что покойную матушку Наталью Кирилловну он любил столь сильно, но в то же время и иначе, чем своих сорок-баловниц.
Вот и сейчас он слышит их легкие шаги и голоса в верхних покоях. Старшая, Анна, конечно же все знает, и только младшая, Лизанька, остается в счастливом неведении и как ни в чем не бывало заучивает звонкие песенки за клавесином. Впрочем, и она видела, наверное, зареванные глаза матушки, но значения сему не придала: мало ли слез лила на ее короткой памяти матушка, становившаяся с годами все более слезливой. Вот и сейчас, поди, рыдает, запершись в своей спальне, после того как он не допустил ее до решительного объяснения.
Да и что тут объяснять! Как только оп по прибытии получил подметное письмецо (узнать кто писал, пока так и не удалось, — все буковки в письме писаны левой рукой), то тотчас приказал гвардии майору Ушакову начать следствие. И Виллим Монс при первом же кнуте повинился. Призналась в сводничестве и Катькина подружка, генеральша Балк.
Так что дело было раскрыто через первую легкую пытку. Правда, не допрашивали под кнутом главную виновницу и ответчицу, Екатерину Алексеевну, поскольку не было на то его царской воли.
А как он мог дать волю своему гневу? Ведь позор лег бы на всю царскую семью и прежде всего на его дочерей. И конечно нее, не состоялась бы помолвка Анны с герцогом голштинским. Вот почему Катька отделалась пока легким испугом, и вечор состоялась, наконец, помолвка Анны. Но с Катькой во время помолвки он и словом не обмолвился. Более того, приготовил ей страшное напоминание. Петр взглянул на голову казненного намедни Виллима Монса, стоявшую в банке со спиртом. Голову красавчика немчика государь препарировал собственноручно — недаром слыл учеником славного голландского анатома Рюйша. Голова получилась, яко живая, и токмо смертельный оскал зубов прикрыть не удалось. Хотя оно и лучше — будет для Катьки страшным напоминанием о той злой участи, которая и ее со временем поджидает. Нет, он не сошлет ее сразу в монастырь, как первую свою женку, Дуньку Лопухину. Ту он сослал не за измену, а просто за ее природную глупость.
Здесь же иное, и быть Катьке-мужичке со временем битой и поднятой на дыбе! Петр хрустунул сильными пальцами, и глаза налились безумием, словно уже узрел кровь на белоснежных плечах, которые столь часто целовал. С трудом остыл и вдруг поразился: отчего же это он так ревнует Катьку к мертвому Монсу? Ведь когда брал ее в жены, знал же, что она солдатская девка, которая с кем только не спала — и со шведским капралом, и с русским солдатом, и с другом сердешным Алексашкой. Да и покойному фельдмаршалу, Борису Петровичу Шереметеву, не токмо портки стирала! И вот поди же, ни к кому из тех бывших амантеров он Катьку не ревновал, а к Монсу сразу же прикипел лютой ненавистью. И не потому даже, что Монс был братом покойной Анхен, и выходило, что Анхен мстила ему даже из могилы. Нет, здесь иное!
Петр нагнулся с кресла, в коем сидел, укутавшись в одеяло от сильного озноба, приоткрывая дверцу ровно гудевшей печки-голландки, взглянул, как бешено пляшут языки пламени. Здесь иное, иное! Здесь предали его честь, надсмеялись над высшей властью! Ведь для него в Екатерине заключалось две женщины: одна, лифляндка Марта Скавронская, солдатская подстилка, ушла в прошлое и давно исчезла, а другая — венчанная жена Екатерина Алексеевна, которую он всего полгода как короновал императрицей и тем как бы указал своей преемницей. Но она через сие преступила. И когда она изменила и предала, Екатерина Алексеевна тотчас исчезла, и снова явилась на свет Катька-блудница. Оно, конечно, он и сам грешил многократно, но ведь на то — природный царь! К тому же он всегда ставил себе прямой заслугой, что никогда не позволял со своими полюбовницами никакого мотовства, в отличие, скажем, от своих союзничков — дрожайшего друга короля Августа или Фредерика Датского.
— Моя цена всем ветроходным женкам самая солдатская — копейку за поцелуй! — поучал он, например, короля Фредерика в Копенгагене, укоряя его за широкое мотовство с фаворитками.
«А вот Катьке я не копейку, целое царство пожаловал, а она за это и ломаного гроша не поставила!» — подумал горько.
И снова вскипел великий гнев. Крикнул обер-камергера Матвея Олсуфьева и приказал, кивнув на голову Монса:
— Поставь-ка к ней в опочивальню, да так, чтоб к изголовью поближе.
Олсуфьев трясущимися руками взял банку с головой. Петр взглянул на него с жестким любопытством: оно, конечно, Матвей — человек верный, да ведь его младший братец Васенька у Катьки в любимцах ходит. Так что придется пытать и Ваську. Ну а коли повинится, то и Матвея. Верных-то людей вообще, как выходит, на свете нет!
Олсуфьев перехватил жесткий царский взгляд и едва не уронил банку от страха: знал, что за таким взглядом кроется дыба и плаха. А ну как и его голову в склянку? Свят, свят, свят! — и поспешил выйти за дверь.
А Петр снова нагнулся к печке. И вдруг резкая боль пронзила поясницу. Он не выдержал и застонал громко. Тотчас двери распахнулись, и в комнату брюхом вперед важно вплыл доктор Блюментрост.
— Немедля в постель, мой государь, немедля в постель! — Блюментрост от серьезности надувал щеки.
На сей раз Петр не стал спорить со своим медикусом, хотя всегда был невысокого мнения о его талантах и не дале как в сентябре прибил Блюментроста палкою. Но что поделаешь, его любимый доктор Арескин уже несколько лет как скончался, а других медицинских светил в Петербурге не водилось. Вот и пришлось взять Блюментроста, отец которого лечил еще самого батюшку, Алексея Михайловича.
В постели боль в пояснице несколько стихла, но начался жар. «Должно быть, напрасно я у Лахты спрыгнул в ледяную воду, спасая людей с тонущего бота. Людей-то спас, да себя, выходит, погубил!» — мелькнула у Петра последняя мысль, а затем он словно провалился в жаркую тьму. Впал в забытье. Доктор Блюментрост пощупал пульс и велел отворить царю кровь.
У прусского посла в Санкт-Петербурге барона Мардефельда собирался по четвергам небольшой, но изысканный кружок ценителей музыки. Обычными посетителями были французский посол маркиз Кампредон, посол Швеции граф Цедеркрейц и датский посланник барон Вестфаль. Иногда к небольшому оркестру Мардефельда присоединялись музыканты герцога голштипского, которых привозил президент тайного совета Голштинии Бассевич. Почти весь дипломатический корпус в Петербурге собирался на сих музыкальных четвергах.
Вот и ныне, пока музыканты настраивали свои флейты и гобои, послы собрались в небольшой, но по последнему парижскому вкусу обставленной легкой мебелью гостиной и перебрасывались свежими петербургскими новостями. Собственно, большая часть послов и являлась на эти четверги не столько для того, чтобы внимать сладкой музыке волшебного Люлля, сколько затем, чтобы узнать о всех переменах при петербургском дворе.