Максим поднял пупса и почувствовал в его тканевом теле что-то твердое, правильной формы, с жесткими гранями.
– Галя, – позвал он, но голос сорвался, – Галя!
Дочка не услышала, тогда он сам поднялся, толкая перед собой капельницу и держась за нее, дошел до комода, взял ножницы. Подпорол боковой шов. Пупс смотрел в пространство и улыбался. Максим пошарил в кукле, достал пожелтевшие полоски бумаги – старые, с ятями и твердыми знаками. А потом выпала маленькая синяя пирамидка, вроде бы из стекла, с едва заметными значками на гранях. Легла в ладонь и засветилась в полумраке вечерней комнаты, где занавески уже пару месяцев не открывались – после операции головные боли чуть отступили, но свет глаза резал.
Из пирамидки послышался четкий мальчишеский голос.
– Ты в моей власти, – сказал он. – Уколю иголкой в живот – тебя возьмет и поносом скрутит. А в голову уколю – будешь мигренью маяться!
Максим маялся мигренью уже три года, так ему опухоль и продиагностировали.
– Меня зовут Максим, – осторожно сказал он в пирамидку, как в микрофон.
Но тут она погасла, а в комнату вошла Галя.
– Ой, пап, ну ты чего вскочил? – вскинулась она. – Как голова? Ты голодный? Я сейчас поеду Марину и Петю забирать из музыкальной школы, могу салатиков купить. Хочешь?
Максим отказался от еды, попросил подать ему ноутбук – с капельницей самому было неудобно. Галя обложила его подушками, поцеловала, побежала вниз.
– Хотя вообще-то хочу салатик, – передумал Максим ей вслед. – С кальмарами.
Галя рассмеялась, дверь хлопнула, во дворе зафырчала машина.
Максим держал на ладони пирамидку и искал символы с ее граней в интернете. Не нашел.
Так он познакомился с Колей и очень его полюбил – как любил того мальчика, которым был когда-то сам, которого хотелось уберечь и спасти от грядущих испытаний и сердечной боли, понимая в то же время, что без них он не станет тем человеком, которым должен.
– Пап, ну мы волнуемся, – говорила Галя. – Ты сам с собой все время разговариваешь. Тебе одиноко? С нами невесело?
Максим гладил ее по голове и улыбался – потому что видел сквозь ее нынешнее, тридцатилетнее лицо все ее лица, и то первое, толстощекое, с заплывшим веком и пятном зеленки, когда ее вынесли ему из роддома.
– Мне весело, Галя, – говорил он. – Позови Петю с Маришкой, я им «Конька-горбунка» почитаю.
Он сжимал в руке синюю пирамидку и читал стихи сразу всем – и своим внукам, и мальчику Коле.
– Пап… – говорила Галя. – Ну а вот ты разговариваешь… Доктор говорил – возможны галлюцинации…
– Доча, отстань, – отмахивался Максим. – Я умираю, дай мне спокойно погаллюцинировать. Беспокоишься обо мне? Хочешь скрасить?
– Ага, – всхлипывала Галя.
– Тогда иди мне блинчиков напеки. У тебя же еще куча времени до совещания по скайпу?
Галя ворчала и шла печь блины.
Закончив диктовать, Максим поднял к глазам руку с пирамидкой. Она все еще чуть-чуть светилась, ярче на значках, которые ему идентифицировать так и не удалось.
Страшная мысль вдруг пронзила Максима – а что, если, отправив письма, Коля действительно изменит будущее? Ведь если хотя бы два адресата из десятка поверят…
Франц Фердинанд не поедет в Сараево, полиция арестует членов «Молодой Боснии», Россия не объявит мобилизацию, Ленина не освободят из тюрьмы в Поронине… Не погибнут миллионы, не восстанет из горького жирного пепла Первой мировой Гитлер и не начнет Вторую… Революция в России случится по-другому, или не случится вообще…
Все будет иначе – а в этой новой, другой реальности родится ли в медобъединении завода «Свободный сокол» он, Смирнов Максим Ильич, встретит ли в Ленинграде Людочку, будут ли у них Галя и Андрей?
Максим был плохим историком, плохим предсказателем. Но знал наверняка, крепче любой веры – будут!
Голову проткнула раскаленная спица, в глазах потемнело, пирамидка упала из руки.
– Галя, – позвал он из последних сил, – Галочка!
Умирая, ждал – прозвучат ли в коридоре шаги, откроется ли дверь, успеет ли он посмотреть в последний раз на ее лицо, убедиться, что после него останутся те, кого он любил?
Тимур Максютов
Осколок синевы
– Битков! Сергей!
Визгливый голос воспидрылы носится над участком дурной вороной, бьется об игрушечные фанерные домики, путается в мокрых кустах.
– Куда опять этот урод запропастился, а? Найду – ухи пообдираю. Битко-о-ов!
Сережка сидит в любимом углу, скрытый от воспитательницы ободранной сиренью. Обхватив красными от холода ладошками колени, отчаянно шмыгает носом – веснушки так и подпрыгивают, словно мошки, стремящиеся улететь в низкое осеннее небо.
– Нет, ну надо же. Ведь два раза группу пересчитала, все были на месте – девятнадцать голов. А как на обед сажать – нету Биткова. Вот скотина малолетняя. Битков!
– Вера, ты в группе-то смотрела? Под кроватями в спальне?
– Да везде я смотрела. Вон, колготки порвала, пока лазила-то на карачках. Ну, сука, он мне ответит за колготки.
– А в шкафчиках? В раздевалке? В прошлый раз он там.
– Точно! Вот, зараза.
Воспидрыла, пыхтя прокуренно, убегает. Заскрипела дверная пружина, грохнула.
– Не пойду, – бормочет Сережка, – суп ваш есть, а Петька плеваться опять. И тихий час этот.
Битков рыжий, поэтому дразнят. И не хотят водиться. Он давно привык молчать с одногруппниками, а разговаривает обычно сам с собой.
Сыро, неуютно; облака ползут грязно-серыми бегемотами, давят брюхом.
Сережка начал смотреть на улицу, сквозь забор из рабицы: там тоже – скукота. Ни пожарной машины, ни завалящего солдата. Только тополя машут тощими руками – будто соседки ругаются, швыряют друг в друга умершими листьями. Какая-то старуха прошаркала галошами, бормоча себе под нос. А на носу – бородавка!
– Баба яга, – прошептал Битков и начал пятиться прочь от ставшего вдруг ненадежным сетчатого забора. Опять сел на корточки, чтобы быть меньше, незаметнее.
И – увидел вдруг.
Вдавленный в грязную землю, между редкой щетиной жухлой травы – неровный треугольник, размером со спичечный коробок.
Пыхтя, выковырял с трудом: кто-то будто вдавил каблуком, хотел разбить – а мягкая земля не дала.
Осколок синего стекла. Настолько синего, что сразу вспоминалось деревенское лето, оранжевый смеющийся шар в зените, запах полыни и нагретых солнцем помидоров. Сухие ласковые руки бабушки Фени, тарелка шанежек, похожих на подсолнухи. И кружка теплого молока, которое от щедрой горсти малины становилось синеваторозовым.
Сережа осторожно поднял осколок и посмотрел сквозь него в небо. В серое, сонное небо, в котором не угадывалось даже пятна от скрытого грязной ватой светила.
И ахнул…
…тополя прекратили вихляться, по команде «смирно» вытянулись ввысь и выбросили тугие белоснежные паруса. Волны едва успевали уворачиваться от стремительного форштевня – отпрыгивали, плюясь пеной и сердито шипя. И до самого горизонта, так далеко, что заломило глаза – синее, синее, безбрежное…
– Вот ты где, подонок!
Стальные пальцы с облупленным маникюром вгрызлись в веснушчатое ухо, закрутили – аж слезы брызнули из глаз. Воспидрыла потащила Сережку в здание – в запах мочи, хлорки и пригорелой каши, в крашенные мрачно-зеленым стены.
А в кармашке штанов притаился синий осколок – мальчик нащупал его сквозь ткань. Шмыгнул носом и улыбнулся.
* * *
– Ма-а-ам!
– Отстань. Семнадцать, восемнадцать. Отстань, собьюсь – опять перевязывать.
Мама вяжет, и спицы качаются, словно весла резвого ялика. Заглядывает в заграничный журнал со схемой вязки – подруга дала только на один день.
У мамы морщинки возле глаз. Щурится близоруко, но очки не носит, чтобы быть красивой. Когда она смеется – морщинки превращаются в лучики. Сережа так солнце рисовал в раннем детстве: кружок и тонкие штрихи.