– Да все с ней будет хорошо, – прервав сладостные стариковские воспоминания, сказал мужчина в светлом, – и жизнь у нее будет долгой, и счастье ей будет в этой жизни. Да и никуда она не денется, точно замуж выйдет.
На лице старика читались нотки сомнения. Не верить мужчине в светлом Митрофаныч не хотел, уж больно хорошо от него пахло. Но и верить вот так, на слово…
– Зря сомневаетесь, Алексей Митрофанович, – словно читая мысли, заметил мужчина, – я и о вас, и о внучке вашей, и о том, как она в Вашей жизни появилась, знаю гораздо больше, чем вы можете подумать.
С этими словами мужчина распахнул папку, быстро перелистнул исписанные странички и, ткнув пальцем в нужную строку, протянул папку старику.
– Извольте убедиться сами.
На том листе ровным и красивым, совсем не стариковским, но знакомым до боли в сердце почерком было написано: «А на старости мне усладой пусть будет внучка – ангелочек маленький. И пусть не забудет она меня, когда вырастет, пусть навещает, хоть иногда. Уплачу за нее дорогую цену».
Последняя фраза как–то смутила старика, но мужчина в светлом развеял смущения:
– Уже заплатили. Первым инсультом.
«Был такой, зараза», – подумал старик.
– И жизнь у нее будет долгая и интересная… – как бы куда-то вдаль сказал мужчина в светлом.
И уже обращаясь к старику, добавил:
– Вот у вас, да, у вас, Алексей Митрофанович, жизнь-то удалась?
«А что, а удалась-то!», – подумал Митрофаныч.
И вновь перед его глазами, словно по тому телевизору, четко и ясно понеслись картинки его долгой и нелегкой, но удавшейся жизни.
И военное детство, когда с братьями и сестрами, босиком в простывшей избе стояли подле матери в ожидании краюхи. Молча стояли, не толкались, не дрались, а смиренно ждали, когда мать разделит нехитрую снедь, невесть откуда добытую в тяжелые военные годы. Может потому та краюха была слаще любого заморского мармелада. И работать приходилось за ту краюху всем: и стару, и младу. Да и потом, в послевоенную разруху, когда после тяжелого дня в поле, вечерами в райцентр на учебу топать приходилось. Это после уже председатель грузовичок снарядил возить детишек в школу. А поначалу пешком. Да ведь что оно, 7 км в одну сторону для молодых ног? Удовольствие – да и только! Особенно когда кто из пацанов махорочку раздобудет на всю честну компанию. Ядреную такую, чтоб горло драло, да глаза слезились.
А потом армия. Танкистом. Потому как к технике у Митрофаныча руки были ой как прилажены. Весело было, хоть и тяжело временами. И после, когда в колхозе трактористом да шофером работал с утра до ночи. До бригадира дорос. Может, и председателем бы стал, да только горькая с пути сбила. Да и как шоферу-то не пить? Там нальют, там угостят. Шофер и тракторист – он всем нужен. Вот все-то, чем могли, тем и благодарили.
Ох, и крутила порой фортели эта горькая с Митрофанычем! Когда узнал молодой папаша Алексей о том, что мальчик у него родился, первенец, так загулял – аж вся деревня содрогнулась. Три дня кряду! А после такая похмелуга была – вспоминать не хочется! Даже жену с дитем забрать с роддома не мог, другана Митьку послал. Влетело же потом Митрофанычу от его супружницы по самое «не балуй»! Но поделом.
– А пить и курить вы бросили как раз после второго инсульта, – как бы невзначай заметил мужчина в светлом.
«Да, 2 недели в больнице провалялся, уколами и таблетками нашпигованный. 2 недели – ни грамма в рот, ни сигареты в зубы. Да и куда? В перекошенную рожу не то что стопка, еда с трудом влезала, на одних больничных кашках сидел. А уж после, когда домой вернулся, и начинать как-то не хотелось. Да и незачем? Дел-то и так полно, гулять да дымить некогда».
– А с женой мы вам как, угадали? – вопросом–наводкой спросил мужчина в светлом.
Да, жена–то у Митрофаныча справная была!
По молодости он, Митрофаныч, еще Алешкой, парнем был – хоть куда! Статный, рослый брюнет без единого намека на седину. И работать был горазд, и веселиться. Хоть и гулял за троих, но парнем был добрым, отзывчивым. Любил его народ.
А уж девки как за ним – словно пчелы за цветком! Всякие разные: и чернявые, и белявые, все по Лешке сохли. А уж какие красивые! Глянешь лишь – ноги подкашиваются.
А он, первый красавец на селе, Верку себе в жены взял. Неприметную такую, росточка невысокого. Никто не верил до последнего, что женится. Друзья-товарищи об заклад бились, что свадьбы не будет. А он взял – и женился!
Да что ж такого в ней было то? Так, шкет-коротышка. Хоть и одевалась не броско, да только на личико была ну такая красавица – хоть картины пиши! И росточка Бог не дал, но складная была – словно куколка! А уж работящая какая! И в поле, и в кузне молотобойцем, и по хозяйству. Да и в гулянке – первая плясунья, никто переплясать не мог. Искорка в ней была какая-то. Божья искорка. Горела она вся, словно солнышко маленькое в ней было. Вот ее-то, искорку, и углядел тогда Алексей Митрофанович. А потому и в жены взял.
И не прогадал. Вера Ильинична и женой была отменной, в хате завсегда чисто и вкусно; и матерью – лучше всех на свете. А уж бабка из Ильиничны вышла – всем бабкам бабка! И накормит, и развлечет, и убаюкает. Бывало, сказку внукам на ночь рассказывает, а Митрофаныч рядышком сидит, слушает. Уж больно хорошо Вера Ильинична рассказать могла, любой заслушается!
Ладно они с супругой жили. Хоть и не богато, но по чести-совести, чтобы от людей глаза не прятать. И детей подняли. Они, детишки, потом разлетелись кто куда, взрослые стали, самостоятельные. На то ведь и растили. И внуков выпестовали. Ладно жили.
И не сказать, чтоб вот так прям в рот друг дружке заглядывали. Всяко случалось. И размолвки, и скандалы… все, как у людей. Что по Веркиной дури бабской (а куда ж без нее?), а где и Митрофаныч маху давал. Все по пьянке–гулянке.
Митрофаныч, хоть и женатым уже был, да только натуру свою блудную никак приструнить не мог. То тут, то там по девкам шлялся. И повадился он как-то к Нельке, что на третьей улице, после работы захаживать. День захаживал, два захаживал… А третьего дня неладное почуял. Уж больно там чесаться начало. Наградила его Нелька этими м-ммм, как их м-ммм, вошками, что там. Ух и скандалище тогда Верка ему учинила! Чуть не разбежались.
– Все, как по заказу, – вновь в раздумья вмешался мужчина в светлом, – убедитесь сами.
С этими словами он распахнул папку на нужной страничке и протянул Митрофанычу. А там тем же стройным знакомым почерком было написано: «А если при живой жене в блуде меры мне не будет – пусть станется хворь мне какая, деликатная, излечимая».
– Как видите, сами заказали, сами и получили, – как бы с поддевкой заметил мужчина в светлом, – и деликатная, и излечимая.
– Уж да… – то ли сказал, то ли подумал Митрофаныч. Уже и не разберешь, что сказано, а что, как наяву, помянуто.
Но прощала ему, гуляке, Вера Ильинична его поступки срамные. Потому как любила очень. И женщиной мудрой была. Мужик гуляет – что кобель по селу носится. Погуляет, погуляет, да домой обратно вернется, избу сторожить.
А уж когда Митрофаныч всерьез занедужил – не до гулянок, жена его верная подле него была, обхаживала. Если бы не она, Митрофаныча бы уже давно ногами вперед понесли.
И всегда в ней огонек тот горел, искорка Божья. Даже когда бабкой уже была. Всегда светилась. А потом, к глубокой старости, эта самая искорка угасать потихоньку начала. А вместе с ней и глаза у Веры Ильиничны. Угасала, угасала, да и вся потухла. Огонь погас – и жизнь угасла. Проснулся одним утром Алексей Митрофанович, повернулся к жене своей, Вере Ильиничне – а она уже и холодная. Во сне Богу душу отдала. Тихонечко так ушла, без стонов и шума, словно тревожить его, старика, не хотела. Его тогда третий инсульт и разбил. И ногу отняло. Когда ж это было то? Пять? Шесть лет тому?
– Три года назад, – уточнил мужчина в светлом, – ровно три года и одна неделя.
«Ишь ты! Три года!», – подумалось Митрофанычу.
– И касательно вашей просьбы, – продолжил мужчина уже более деловым голосом, – ваше присутствие на внучкиной свадьбе, хоть и нежелательно, но вполне возможно.