Я оживила увядший цветок. Выгнала из дому мух. Заставила вишни цвести не в свой черед и сделала ярко-зеленым огонь в очаге. Ээт, окажись он рядом, посмеивался бы в бороду при виде всех этих кухонных фокусов. Но я ничего не умела, поэтому ничего не считала ниже своего достоинства.
Мои способности накатывали друг на друга волнами. Оказалось, я умею создавать иллюзии – могу мышей заманить несуществующими крошками, заставить призрачных рыбешек прыгать из воды в бакланий клюв. Я подумывала о большем – о хорьке, чтоб отвадить кротов, о сове, чтоб кроликов отпугнуть. Я узнала, что растения лучше всего собирать под луною, когда роса и тьма сгущают сок. Узнала, что хорошо растет в саду, а что лучше оставить на месте, в лесу. Я ловила змей и научилась выцеживать их яд. И из жала осы могла капельку яда извлечь. Я излечила умирающее дерево, уничтожила одним прикосновением ядовитый вьюнок.
Но Ээт оказался прав – главным моим даром было перевоплощение, и мысли постоянно возвращались к нему. Я становилась перед розой, и та оборачивалась ирисом. Поливала зельем корни ясеня, и он превращался в каменный дуб. Все свои дрова сделала кедровыми, чтоб аромат каждый вечер наполнял мои комнаты. Я поймала пчелу и превратила ее в жабу, а скорпиона – в мышь.
И здесь обнаружила наконец предел своих возможностей. Какой бы действенной ни была смесь, как бы искусно ни сплеталось заклятие, жаба все равно пыталась летать, а мышь – жалить. Перевоплощение затрагивало тело, но не разум.
И тогда я подумала о Сцилле. Живет ли до сих пор внутри шестиголового чудища сознание нимфы? Или цветы, выросшие на крови богов, совершили настоящее превращение? Я не знала. И сказала в пустоту: “Где бы ты ни была, надеюсь, испытываешь удовлетворение”.
Она испытывала, теперь-то я знаю.
* * *
Той порой я забрела однажды в самую чащу леса. Мне нравилось гулять по острову, подниматься снизу, с побережья, к его высочайшим прибежищам в поисках прячущихся там мхов, вьюнков и папоротников, нужных мне для чародейства. День клонился к вечеру, корзинка моя переполнилась. Вдруг за кустом я увидела вепря.
Я знала уже, что на острове живут кабаны. Слышала, как они визжат, проламываясь сквозь заросли, частенько находила то растоптанный рододендрон, то вырванные с корнем молодые деревца. Но встретилась с кабаном я впервые.
Вепрь был огромен, гораздо больше, чем я могла вообразить. Хребет крутой и черный, как гребень горы Кинфос, плечи исполосованы молниями шрамов – следами былых схваток. С такими тварями только отважнейшие герои встречаются – когда они во всеоружии: с копьями да собаками, лучниками да сподручниками, а обычно и с полудюжиной воинов в придачу. А у меня был лишь нож для копки, корзина и ни капли хоть какого-нибудь зелья под рукой.
Вепрь топнул копытом, из пасти закапала белая пена. Пригнувшись, он выставил клыки, заскрежетал зубами. “Я сотню юнцов могу сокрушить, и только трупы их вернутся к рыдающим матерям. Я вырву твои кишки и съем на обед”, – говорили его поросячьи глазки.
Я пристально на него посмотрела:
– Попробуй.
Одно долгое мгновение он глядел на меня в упор. Затем повернулся и дернул прочь, в чащу. И вот тогда-то, а вовсе не чародействуя, я впервые ощутила себя настоящей колдуньей.
* * *
Тем вечером, сидя у очага, я размышляла о горделивых богинях с птицами на плечах, с оленятами, что тычутся носом в их ладони да семенят почтительно по пятам. Утру им нос. Вскарабкавшись к высочайшим вершинам, я отыскала одинокий след: здесь сломан цветок, там земля чуть взрыта да ободрана когтями кора. Я сварила зелье из крокуса и желтого жасмина, ириса и кипарисового корня, выкопанного, когда луна стояла в зените. Разбрызгала его, напевая. Призываю тебя.
Назавтра, в сумерках, она, мягко переступая лапами, вошла в мой дом, на плечах ее бугрились твердокаменные мускулы. Растянулась у очага, оцарапала шершавым языком мои лодыжки. Днем она приносила мне рыбу и кроликов. Вечером слизывала мед с моих пальцев и засыпала у моих ног. Иногда мы играли: она подкрадывалась сзади, прыгала на меня и хватала за шею. Я ощущала ее горячее мускусное дыхание, тяжесть ее передних лап, давивших мне на плечи. Смотри, говорила я, показывая ей кинжал, который забрала с собой из отцовского дворца, – тот, с отчеканенной на рукояти львиной мордой.
– Что за глупцы это сделали? Они не видели ни разу тебе подобных.
Она зевала, разинув огромную коричневую пасть.
В моей спальне стояло бронзовое зеркало – высокое, под потолок. Проходя мимо него, я с трудом себя узнавала. Мой взгляд будто сделался ярче, лицо заострилось, а позади расхаживала дикая львица – моя подруга. Представляю, что сказали бы сестрицы, увидев меня – с грязными, в садовой земле, ногами, в юбках, завязанных узлом на коленях, поющую во весь свой тонкий голос.
Хотелось бы мне, чтоб они явились. Чтоб выпучили глаза, увидев, как я гуляю среди волчьих логовищ, плаваю в море, где кормятся акулы. Я могла превращать рыб в птиц, бороться со своей львицей, а потом лежать, растянувшись и разметав волосы, у нее на брюхе. Хотелось, чтоб они завизжали, заахали, чтоб из них дух вышибло. Ах, она взглянула на меня! Теперь я превращусь в лягушку!
Неужто я в самом деле боялась этих существ? Я правда десять тысяч лет провела, шмыгая как мышь? Теперь я понимала, почему Ээт был столь дерзок и возвышался над отцом словно горный пик. Творя волшебство, я ощущала тот же размах, тот же вес. Я наблюдала, как движется по небу пылающая колесница отца. Ну? И что ты теперь мне скажешь? Ты выкинул меня воронам, но оказалось, мне с ними лучше, чем с тобой.
Отец не отвечал, и моя тетка Луна тоже – вот трусы. Мое лицо пылало, я стискивала зубы. А моя львица била хвостом.
Что, никто не осмелится? Не посмеет встретиться со мной лицом к лицу?
Как видите, на дальнейшее я, можно сказать, сама напросилась.
Глава восьмая
Дело было на закате, когда отцовский лик уже скрылся за деревьями. Я работала в саду – подвязывала разросшуюся лозу, сажала розмарин да аконит. И напевала что-то бессмысленное. Львица лежала в траве с окровавленной пастью – тетерева застигла врасплох.
– Надо признать, – раздался вдруг чей-то голос, – я удивлен. Столько бахвальства, а с виду ты самая обыкновенная. Цветник, косички… Словно крестьянка какая-нибудь.
У дома, прислонившись к стене, стоял юноша и смотрел на меня. Волосы его были распущены и растрепаны, лицо сияло как бриллиант. А золотые сандалии сверкали, хоть свет на них и не падал.
Я поняла, кто это, поняла, разумеется. Ошибиться нельзя было: лицо его светилось могуществом, пронзительное, как обнаженный клинок. Олимпиец, Зевсов сын, которого отец избрал своим вестником. Насмешник, крылатый смутьян – Гермес.
Меня дрожь пробрала, но ему об этом знать было незачем. Великие боги способны учуять страх, как акулы – кровь, а учуяв – сожрать тебя, как те самые акулы.
Я выпрямилась:
– Чего же ты ожидал?
– Ну, знаешь… – Он лениво вертел в руке тонкий жезл. – Чего-нибудь более зловещего. Драконы там… Пляшущие сфинксы. Кровь капает из облаков.
Мне привычен был облик дядьев – плечистых, белобородых, но не совершенная и беспечная красота Гермеса. С него скульпторы ваяли свои творения.
– Так обо мне говорят?
– Ну конечно. Ты варишь тут зелья, чтобы всех нас отравить, ты и твой брат – Зевс убежден в этом. Знаешь ведь, какой он беспокойный.
Гермес беззаботно, заговорщицки улыбнулся. Будто гнев Зевса – так, шуточки.
– Так ты пришел сюда как Зевсов соглядатай?
– Мне больше нравится слово “посланник”. Но нет, с этим делом отец и сам справится. А я здесь, потому что брата рассердил.
– Твоего брата.
– Да. Ты ведь о нем слыхала?
Из складок плаща Гермес вынул лиру, инкрустированную золотом и слоновой костью, сиявшую как заря.
– Боюсь, я украл ее. И теперь хочу укрыться где-нибудь, пока не стихнет буря. Понадеялся, что ты сжалишься надо мной. Почему-то мне кажется, здесь брат искать не догадается.