Самолет стало потряхивать, что раньше вызывало во мне оцепенение: я представлял, с какой высоты мы будем падать. Сердце начинало вслушиваться в каждый перебой самолетного гула. Но на этот раз благодарящее чувство примирило меня и с этой болтанкой. При каждом толчке я мысленно повторял: "и за это благодарю!" Я почувствовал, что не только каждый мой волос, но и каждый миг моей жизни находится в чьих-то руках и продлевается чьим-то щедрым усилием.
Благодарность преодолевает страх. Он достигает максимума, когда ощущаешь себя властелином всего сущего, – и боишься потерять то, чем владеешь. Чем больше гордости, уверенности в себе, тем сильнее внутренний страх. Если же всё твое – не твое, то нет и страха: терять нечего, ибо всё и так тебе дается.
У Юза Алешковского есть замечательное определение: "Счастье – это состояние бессознательной благодарности Всевышнему абсолютно за всё". Благодарность – философский камень, превращающий даже мерзости жизни в частицы счастья. Если с тобой случается что-то тяжелое, тревожное, опасное, начни благодарить – и тут же ощутишь радость и прилив сил!
Раньше я чувствовал на себе огромную тяжесть: все зависело от меня, все приходилось делать самому, чудовищными усилиями, как каторжнику, вращать колесо своего существования. Верно сказано: "иго мое есть благо, и бремя мое легко". Достаточно благодарно принять на себя иго – и жизнь становится легкой.
Больше и меньше, чем жизнь
В английском языке есть выражение "larger than life" – "больше, чем жизнь". Так говорят, например, о китайском императоре Цинь Шихуане (259–210 гг. до н. э.), объединителе, по сути, создателе китайского государства. В часе езды от Сианя – его гробница, которую охраняют тысячи терракотовых воинов. Сам мавзолей закрыт для посещения, поскольку там воспроизведено в миниатюре все мироздание, причем реки и озера сделаны из ртути. Предполагал ли император, что хранилище его останков само станет смертельно опасным – или именно этого он и добивался: сделать свою смерть убийственной для других?
Усыпальницу начали возводить, как только Цинь Шихуан взошел на трон. Едва утвердив себя в земном царстве, он задумался о своем небесном пристанище. И всю жизнь был занят только тем, что покорял пространство. Строил Китай и строил мавзолей, прокладывал себе путь в бессмертие. Он создал жанр "жизни, которая больше, чем жизнь", который впоследствии освоил Мао Цзэдун.
Но можно быть изобретательным и "наоборот". Франц Кафка создал жанр, который можно назвать "меньше, чем жизнь". Возвел в литературно-творческий канон житие человека-насекомого. Даже лучшие свои произведения, при жизни не опубликованные, он завещал не сохранять для потомства. И то, что они все-таки уцелели благодаря непослушанию его душеприказчика, стало монументом этой не-свершенной жизни, которая сама себя боится, укорачивает себя, устает от каждого шага, уклоняется от решительных действий – и при том наполнена изнутри невероятной силой самосознания.
Чей пример заразительнее, Цинь Шихуана или Франца Кафки? Абсолютный максимум и абсолютный минимум сходны в том, что они абсолютны.
В начале будет слово
Где сейчас Александр Пушкин? Где Лев Толстой? Где Осип Мандельштам? Догадываемся ли мы, в каких пространствах они обитают? Конечно, никому не дано постичь посмертную участь души, кроме Творца. Но поскольку мы душой сроднены с ними и живем после них, должны же какие – то слабые отзвуки их нынешних странствий доноситься до нас сквозь загробную вату? Что сейчас делает Мандельштам, кому и какие пути расчищает его слово? Ведь не может остаться без посмертных последствий то движение души, которым написалось вот это – в его последнем стихотворении:
Чародей мешал тайком с молоком
Розы черные, лиловые
И жемчужным порошком и пушком
Вызвал щеки холодовые,
Вызвал губы шепотком…
Я смутно чувствую ту духовную работу, которую и сейчас в невидимых мирах совершают строки Пушкина, Толстого, Мандельштама, создавая то, что где-то там, в их посмертии, предстает лицом, или деревом, или городом, или целой страной, планетой, вселенной. В том, что оставили по себе эти творцы, чувствуется предпосылка иного бытия, настолько логически и эстетически безупречная, что она не может не осуществиться в одном из возможных миров, в начале которых будет их Слово.
Вдвоем
Любовь – это столь долгое занятие, что одной жизни для неe мало. Любовь – это готовность провести вдвоем вечность.
Вдохновенная пошлость
Я преклоняюсь перед идеей эстетического и морального совершенства, перед завещанной древними греками "калокагатией", гармонией доброго и прекрасного. Однако у Фридриха Шлегеля есть выражение "гармонические пошляки", над которым стоит задуматься. Ну что можно возразить на требование быть одновременно и изящным, и добрым, и человечным, и возвышенным, и правдивым, и чутким? Ни-че-го! Остается только понуриться, осознавая свое несовершенство. Вот почему верхом пошлости мне представляется чеховская фраза: "В человеке должно быть все прекрасно: и лицо, и одежда, и душа, и мысли". Ну конечно, мы за все хорошее и против всего плохого. Сам Чехов не случайно отпасовал эту глубокую мысль Астрову (в "Дяде Ване"), который перед тем, как ее обронить, по привычке опрокидывает рюмку водки. Кстати, и Горькому хватило такта вложить "Человек – это звучит гордо" в уста пьяного босяка Сатина: "сегодня я пьян, мне все нравится … рисует пальцем в воздухе фигуру человека". Удивительно не то, что пьяные персонажи произносят высокопарные пошлости, а то, что их с воодушевлением повторяла вся страна, – как будто сама опьянела от размаха своего революционного (воинствующего!) гуманизма. Слова вознеслись со "дна" (ночлежки и бутылки) до вершин мысли прогрессивного человечества.
Должно ли нас удивлять соседство вдохновения и пошлости? Бывает ли пошлость вдохновенной? Примеры можно найти в поэзии революционной эпохи, даже у Маяковского и Есенина, не говоря уж о глашатаях и краснобаях, типа Троцкого и Луначарского ("железный обруч насилия и произвола", "в сердцах трудовых народов живет непреодолимое стремление"). Самые возвышенные слова, самая надрывная патетика часто несут в себе пошлость (если только силой иронии не вырвать их из высокого контекста). Пошлость – это претензия на "сверх", это преувеличение всего хорошего: красоты, ума, добра, величия. Это эстетство, морализм, сентиментальность, политиканство-мессианство; это "лебедь горделиво выгибает свою изящную шею" или "клянемся свергнуть гнет кровавого деспотизма". Но и вдохновение – тоже "сверх", состояние чрезвычайности, когда слова и мысли выходят из-под контроля разума, когда опьяняешься высоким и прекрасным: тут один шаг от "in vino veritas" до "очей синих и бездонных". Вот почему вдохновение не меньше чревато пошлостью, чем смиренный здравый смысл. Бывает пошлость плоская – и величественная; пресная – и пьяная. Демьян Бедный впадал в пошлость – ну а Есенин разве нет?
Недаром в классической эстетике было принято противопоставлять вкус и гений, чувство меры и волю к безмерности. Безвкусное вдохновение чаще всего и отдает пошлостью.
Вежливость
Речевой этикет состоит в том, чтобы избегать повелительного наклонения и заменять его сослагательным. Вместо "принесите воды!" – "не могли бы вы принести воды?" или "не были бы вы так любезны, чтобы принести воды?" Это может показаться пустой формальностью, но форма в данном случае глубоко содержательна. Вежливые люди не обременяют других своими нуждами, а деликатно предоставляют друг другу возможность их исполнять. Мне хотелось бы, чтобы вы сделали то-то и то-то, но я не понуждаю вас к этому, я предполагаю за вами возможность сделать это по собственной воле. Наша потребность высказывается другому человеку как одна из возможностей, которую он волен осуществить или не осуществить. Потребности одних людей претворяются в возможности других – такова алхимия вежливости. Этикет – это раскрепощающий приоритет возможности над необходимостью в отношениях между людьми. Можно было бы возразить, что высшие этические соображения не должны иметь ничего общего с правилами вежливости, и если неловко в форме императива требовать стакан воды, то ничуть не зазорно требовать от людей проливать моря крови во имя всеобщих принципов свободы, равенства, справедливости и т. д. Сомнительно, однако, чтобы высшая этика утверждалась опровержением элементарного этикета, а не его углублением. Если первичная нравственная интуиция состоит в том, чтобы облечь свою необходимость в форму возможности для другого, то смысл этики тем самым определяется как дальнейшее расширение сферы возможного. Вежливость еще только формальна, поскольку она прикрывает свой собственный интерес приглашающим жестом – "не могли бы Вы?" Переход к высшей этике не уничтожает правил вежливости, а устраняет их формальность. Возможность, которую мы предоставляем другим, перестает быть средством осуществления наших потребностей и становится целью – раскрытием возможностей другого: духовных, творческих, профессиональных, эмоциональных. И если я способствую их раскрытию, значит, формальная вежливость между нами переросла в подлинно содержательные этические отношения.