Друзья задумываются и полчаса молчат. В это время стрижи чистят носы, как бы приготовляясь запеть по первому требованию. В самом деле, момент этот наступает. Хлестаков выходит из задумчивости и говорит: «Третье условие – ты должен уметь танцевать «танец Честности».
Начинается Большой танец Честности, во время которого стрижи поют:
Ах, когда же с поля чести
Русский воин удалой…
Но «танец Честности» решительно не вытанцовывается. Напрасно понуждает Хлестаков свои ноги; напрасно стрижи то ускоряют, то замедляют темп, с целью прийти в соглашение с их покровителем, – ничто не помогает. Опечаленный неудачею, но в то же время скрывая оную, Хлестаков развязно говорит: «Все равно, будем вместо этого танцевать Большой танец Московской благонамеренности, который и танцует под свист стрижей, поющих:
«Это все?» – спрашивает Давилов. «Покамест все, и ежели ты согласен, то мы можем приступить к написанию взаимного оборонительно-наступательного трактата». – «Согласен!» – «В таком случае идем в секретную комнату…» – «Но я думал, что это именно и есть секретная комната?» – «Да, это действительно секретная комната, но секретная вообще (на ухо Давилову): в ней есть еще секретнейшее отделение!!» Давилов изумляется; открывается трап, и друзья исчезают. Стрижи поют:
Тихо всюду! глухо всюду!
Быть тут чуду! быть тут чуду!
Действие третье
Картина IV
Прелестное местоположение; в глубине сцены храм Славы.
Содержание этой картины составляет процесс Чепухи с Излишнею любознательностью, Лганьем и Враньем. Судьи: Хлестаков и Давилов; асессор: Обиралов; протоколист: Дантист. Чепуха доказывает свои права и опирается преимущественно на то, что она одна в состоянии смягчить слишком суровую последовательность прочих анакреонтических фигур. Последние, однако ж, оправдываются и говорят, что малый их успех происходит единственно от участия Чепухи. Хлестаков колеблется, но Давилов явно склоняется на сторону подсудимой. Выходит решение: «Подсудимую Чепуху сделать от суда свободною и допустить по-прежнему в число отечественно-анакреонтических фигур». В народе раздаются крики восторженной радости. Стрижи хлопают крыльями. Сами судьи взволнованы. Затем происходит Шествие в храм Славы.
Дошедши до порога храма, Хлестаков и Давилов, «как бы волшебством каким», сливаются в одно нераздельное целое и принимают двойную фамилию Хлестакова-Давилова. С своей стороны Взятка и Потихоньку-Постепенная тоже сливаются в нераздельное целое и принимают тройную фамилию Взятки-Потихоньку-Постепенной. Начинается Апофеоз.
Хлестаков-Давилов стоит на возвышении, освещаемый молнией. По сторонам народ, полицейские, солдаты и преобразованная внутренняя стража. Перед Хлестаковым-Давиловым на коленях Взятка-Потихоньку-Постепенная преподносит изящнейший портсигар из черной юфти. На одной стороне крупными бриллиантами славянской вязью изображено:
Ивану Александровичу Хлестакову-Давилову.
На другой стороне, тоже крупными бриллиантами, сделан герб Хлестаковых-Давиловых – римский огурец.
Вдали, в костюме слесарши Пошлепкиной, просит прощения аллегорическая фигура «Эпохино семейство», окруженная стрижами.
Занавес падает
Когда страна или общество…
Самодовольная современность
Всякому читателю, без сомнения, случалось иметь дело с людьми, которых ограниченность ясна с первого взгляда, но которые в то же время поражают своею самоуверенностью. Из всех человеческих типов это самый надоедливый и нестерпимый. Просто ограниченный человек хранит свою ограниченность про себя; он не совершает ничего особенно плодотворного, но зато ничего и не запутывает. Совсем другое дело – ограниченность самодовольная, сознавшая себя мудростью. Она отличается тем, что насильственно врывается в сферы ей недоступные и стремится распространить свои криле всюду, где слышится живое дыхание. Это своего рода зараза, чума. Низменные идеалы, которые она себе выработала или, лучше сказать, которые получила в наследство вместе с прочею рухлядью прошлого, перестают быть ее идеалами, а становятся образцом для идеалов общечеловеческих; азбучность становится обязательною; глупые мысли, дурацкие речи сочатся отовсюду, и совокупность их получает наименование «морали». «Я заплатил за месяц прислуге, я ни копейки не должен в мелочную лавку – я счастлив. Отчего же моему счастью не быть образцом счастья общечеловеческого? отчего тем законам, которыми я руководствуюсь в моем обыденном хозяйстве, не служить руководящею нитью и в мировой жизни?» Так вопрошает себя ограниченный человек и, самодовольно убежденный в своей житейской мудрости, утверждает непререкаемо, что проходящие перед его глазами запутанности и затруднения суть не что иное, как создание разгоряченной фантазии людей, которые не умеют свести концы с концами.
Что такого рода вывод вполне произволен и даже глуп – это ясно с первого взгляда; но все-таки ясно лишь для ума, привыкшего анализировать и рассуждать. Большинство же приходит к уяснению себе этой произвольности чрезвычайно туго, и вот почему мы видим, что, запасшись подобными выводами, люди могут не только почерпать в них личную беспредельную самоуверенность, но и отуманивать ими массы людей. Как ни загадочным кажется успех ограниченных людей, тем не менее это факт, против реальности которого бесполезно возражать. Личности подобного закала пользуются и авторитетом, и почетом, и даже славою. Всякой попытке прорваться в область сознательности они кричат навстречу: довольно! – и попытка стушевывается без возражений. Поэтому пренебрегать ими, смотреть на них исключительно как на общественную мебель невозможно.
По всем этим соображениям, я постараюсь объяснить: во-первых, в чем собственно заключается произвольность выводов, подобных указанным выше; во-вторых, вследствие каких причин и в какой среде такие выводы получают авторитетность, и, в-третьих, наконец, к чему может прийти общество, усматривающее высший жизненный идеал в ограниченности желаний и стремлений.
* * *
Что каждый имеет право предъявлять свое собственное, лично ему принадлежащее воззрение на счастие, и согласно с этим воззрением устроивать свою жизнь – это истина, которую, конечно, никто не станет оспоривать. Личное счастие может быть усматриваемо и в обладании некоторыми материальными удобствами, и в достижении целей, которые никого не занимают, кроме лица, непосредственно ими заинтересованного, и даже в простом соблюдении привычек. Здесь все зависит от большей или меньшей ширины миросозерцания, а так как область миросозерцания недоступна регламентации, то даже самые пошлые желания и стремления могут заявлять о праве на существование. «Я счастлив, потому что на мне отлично сидят панталоны»; «я счастлив, потому что принят в таких-то домах»; «я счастлив, потому что у меня карета и пара лошадей» – все это своего рода идеалы, и хотя в них нет ничего особенно умного, но в то же время и незаконного ничего нет.
Вопрос не в законности личных идеалов, а в их общеобязательности, и как только вопрос этот решается в пользу личных идеалов и в ущерб идеалам общим, так тотчас же отношения к жизни и ее явлениям становятся натянутыми и запутанными. А этой-то именно обязательности и добивается ограниченность, переносящая свое самодовольство из сферы домашнего очага в сферу высших человеческих интересов.
Первое и главное основание, на которое в этом случае опирается ограниченность, заключается в конкретности фактов, служащих для нее отправным пунктом. «Я счастлив, потому что не спорю с небесами»; «я счастлив, потому что не делаю набегов в область неизвестного»; «я доволен, потому что страдание и бедность как общий вопрос не смущают меня» – вот факты, которые можно сейчас же поверить и против конкретности которых трудно что-нибудь возразить. Действительно, вы видите человека, который несомненно и с небесами не спорит и в то же время несомненно счастлив. «Так вот как легко дается счастье-то!» – думает человек, взирая на румяную и раскормленную ограниченность, и до того соблазняется этою легкостью, что даже не договаривает: «стоит только быть ограниченным человеком!» А между тем это недомолвка очень важная и приводящая к целому ряду запутанностей и лжей.