То и дело в их маленькой квартирке собирались незнакомые люди – в основном, мужчины лет тридцати-сорока и молодые ярко накрашенные женщины. Все курили, пили (пили много), спорили, обсуждали что-то до утра, до крика и хрипа, потом расходились.
«Мы должны возродить Парламент. Палата общин. Верхняя палата. Великая хартия Вольностей», – произносили гости похожие на заклинания слова. У всех блестели глаза – то ли от магии слов, то ли потому, что в стаканы все время подливали из пузатой бутыли с этикеткой «Джин Победа».
На одном из митингов Уин собирал в железную банку деньги. Железные доллары, бумажные кредиты, они ходили тогда наравне. Треть собранного отец и его друзья поделили поровну, а две трети забрал какой-то очередной солидный в драповом пальто, кратко пояснив: «на дело», чтобы точно также исчезнуть, как и все предыдущие солидные дяди до него. Но кое-что их семье тогда перепало.
Целый месяц, помнится, они ели мясо на обед. Мать купила себе туфли, а Уину – кроссовки производства «Остазия». Кроссовки развалились через два дня, а мамины туфли продержались две недели.
Шло время, спорщиков приходило все меньше. Один раз кто-то из прежних заглянул на чай, уже в новом обличье, – раздобревший, равномерно раздавшийся вширь, в костюме, при галстуке и в белой сорочке, он говорил – «мы, джентльмены», и отец подобострастно смеялся при этом. Чай лишь пригубил, сморщился, внимательно посмотрел на чашку, будто увидел там таракана, отставил, бросил пару смятых купюр на стол и вышел. С тех пор Уин его больше не видел. Да и отец, наверное, тоже.
Потом заболела мать, и стало как-то совсем уже страшно. Запах лекарств, вечно замоченное белье с кровати в бачке, ржаво-желтые простыни на веревках на кухне. Постепенно исчезали из квартиры вещи – несколько старинных чашек, серебряная сахарница, акварель в старинной рамке, квартира пустела, обнажалась, дурнела, чернела вместе с умирающей матерью. Нужных лекарств не находилось, а те, что удавалось достать, облегчали боль, но не могли спасти. Уину казалось, что они с отцом проваливаются в вязкое болото. Другие остались на берегу, ухватились за покосившиеся заборы, столбы и удержались. А Уин с отцом – не сумели. Странно было видеть в те дни людей в элегантной дорогой одежде, сидящих в новеньких авто. Уин с каким-то даже злорадством смотрел на одного такого, только с кровавой культей вместо головы, все еще восседавшего в «Бентли», хотя от крыши роскошной машины не осталось почти ничего. Подоспевший полисмен в черном нелепом котелке прилаживал обрывок газеты, пытаясь скрыть от любопытных глаз изувеченный труп. А Уин, слышавший издалека взрыв (шел с пачкой лекарств из аптеки) смотрел на убитого и поражался лишь одному – что его даже не мутит при виде этого человеческого обрубка.
После смерти матери, на другой день, когда тело уже увезли в морг, Уин накупил на последние деньги билетов в кино, сидел на сеансах, смотрел какие-то боевики дурного качества на мутной темной пленке с хрипящим звуком, по три, по четыре раза одно и то же, и думал о мире, где не может быть такой боли, не может быть в принципе, где никто никогда не расстается навсегда.
Ночью ему снился сон, будто они с мамой идут, взявшись за руки, только не она ведет его, а он – ее. Куда – он понять не мог, но они оба боялись опоздать. И ему не хотелось вести ее туда, куда он ее вел. Ужасно не хотелось – до смерти…
Они с отцом решили устроить церемонию прощания в церкви – тогда вновь стало можно и даже модно в церкви и крестить, и венчаться, и в последний путь провожать. С закрытым гробом под мелким дождем они прождали у входа целый час – в назначенное время очередной упитанный дядя влез перед ними без очереди. Даже провожая коллег на тот свет, новые хозяева жизни отпихивали прочих локтями, будто деньги отца, собранные по друзьям и в долг, были чем-то хуже денег толстомордого сынка упитанного папаши, которого пристрелили на улице в очередной разборке. Так они стояли под дождем рядом с гробом, не предаваясь печали, не вспоминая прошлое, и уж тем более не плача, а думая лишь о том, чтобы их наконец впустили в церковь. И их впустили – буквально на минутку.
В детство Уину не хотелось возвращаться категорически – он мечтал вырасти из тех лет, как из старой шкуры. Время, когда у многих появились шансы и подняться, и погибнуть, для него хранило лишь чужие шансы. Ему вырваться не довелось. Запнулся, зацепился за острые углы павшего в руины мира, получив в наследство страх жизни как неистребимый вирус. Оглядывая друзей, Уин подмечал, что им в спину точно так же дышит призрак мертвого прошлого – холодной тенью Большого Брата, людоедскими лозунгами, зовущими стереть врагов в лагерную пыль, слабостью порыва, упадком упорства. Большой Брат лишил людей свободы, а их детей – жажды жизни.
Отец всегда ненавидел Большого Брата, но в семье он присвоил себе роль маленького диктатора. Если Уин, заигравшись, не успевал вовремя прибежать со двора к обеду, то оставался голодным. Отец с усмешкой сообщал: «столовая закрылась». Еще в детстве Уин подозревал, что отцу доставляет наслаждение проявлять свою крошечную власть. Если отца не было дома (такое случалось), то мать могла тайком покормить Уина, но чаще она ссылалась на приказ отца и цитировала его слова: «Детей и животных надо дрессировать». Вторая цитата, которую отец произносил десятки раз с наслаждением: «Детей надо завести, чтобы убедиться, что этого не стоило делать», заранее сообщала Уину, что он разочаровал родителей, едва появившись на свет. Уже повзрослев, Уин попытался обдумать эти слова и только тогда понял, что за афористичностью фраз кроется примитивная слабость. Лет до десяти его постоянно пороли за любую провинность, за потерянную книжку, за зачириканную страницу в учебнике или испачканные брюки. Отец обожал слова «строгость» и «порядок», не замечая, что они заимствованы из лексикона Большого Брата.
Юношество Уина – время Пробуждения, тогда по телекрану стали показывать какие-то старые фильмы, сделанные еще до эры Ангсоца и чудом уцелевшие в архивах. Особенно часто показывали фильмы с Лоуренсом Оливье и Вивьен Ли. Показ всегда начинался в девять вечера. Это время, когда ребенку положено идти спать. Напрасно Уин умолял хоть раз в неделю позволить ему смотреть какой-нибудь фильм – отец оставался неумолим. Стрелки сходились на девяти, родители садились смотреть кино, а Уин отправлялся в кровать. Лежа в постели, он слышал голоса актеров за перегородкой и пытался угадать, что же происходит на экране. Диалоги из «Леди Гамильтон» и «Моста Ватерлоо» он заучил наизусть.
Как ни странно, несмотря на все эти меры воспитания, в детстве Уин безумно любил отца. И только оглянувшись назад много лет спустя, внезапно осознал, что все это отец проделывал бессознательно, чтобы как-то компенсировать свою униженность во внешнем мире, демонстрируя неколебимую власть над теми, кто зависел от него в домашних стенах.
Может ли понимание заменить любовь? – не раз спрашивал себя Уин.
И всякий раз сам себе отвечал: «Это вряд ли».
3
Коттедж в деревеньке – дедово наследство, старенький каменный домик без всяких удобств, хирел и старел понемногу. На первом этаже холл с камином, наверху три крошечных спальни, в пристройках – мастерские, амбар, под навесом какая-то механическая развалюха, чье первоначальное назначение Уин напрасно пытался определить в течение всего своего детства. Здесь он проводил летние месяцы, а потом четыре года жил круглый год, когда вскоре после смерти матери они потеряли квартиру в городе. Коттедж этот он любил и ненавидел – любил за уединенность, обособленность, собственную физиономию, весьма дерзкую. Ненавидел примерно за то же самое. Здесь у него не нашлось друзей, зато были изматывающая работа, холодные зимы, оторванность от мира, будто за тридевять земель от Лондона с его загадочной и бурной жизнью, и только поезд связывал стальным узлом этот затерянный уголок с остальным миром.
Уин сбежал отсюда в ранней юности, но пуповину перегрызть не сумел, тянул его назад домик с огромной елью у входа, крошечная спальня наверху звала дорожками солнечного света и уютным старым креслом у окна. Рама на окне потрескалась и чудно скрипела, когда он поднимал ее летним вечером. Знакомая полка с книгами, знакомый стол. Ничто здесь не заменялось новыми вещами, обои выцветали, но сквозь седину пепельной бумаги проглядывал прежний кремовый узор, столько раз виденный по утрам, когда солнце, проскользнув меж шторами, рисовало на стене горящие янтарные полосы.