Перешагиваю бортик ванной, встаю на заранее постланный на холодный кафель коврик, обтираю порозовевшее тело махровым полотенцем, будоражащие видения покидают, и откуда-то издалека, словно само собой разумеющееся, приплывает утраченное во сне и мучительно вспоминаемое все утро. Джеймс. Ну, конечно, Джеймс, и тут же вмиг ставшая покладисто-услужливой память выталкивает – Джойс. А я-то мучился, напрягался, казнил себя… Так впредь будет легче запомнить, не потерять в закоулках гиппокампа…
4
Прошла зима, бесснежная, с ветрами и без морозов, какая часто бывает в Нью-Йорке, моя очередная иммигрантская зима, поразившая тем, что на Рождество, похоже, в то самое утро, когда я безуспешно боролся с выкрутасами памяти, зацвели подснежники. Обычно это происходит двумя с половиной месяцами позже – в марте. На воспетых Ленноном «Земляничных полянах» Центрального парка забелел ковер. А весна выдалась такой, какой ей и надлежит быть в этом ни на что не похожем городе, где становятся реальностью самые дикие и безумные идеи, – короткой, невнятной, словно и не весной даже, имеющей единственный признак смены времен года – обилие распускающихся, в отличие от подснежников в положенное им время, цветов. Город опушился нежно-розовой, малиново-пурпурной, золотисто-оранжевой благоухающей магнолией с бутонами, похожими на изящные бокалы с шишковидными пестиками внутри; цвела белая и розовая сакура, в разных уголках – не только в парках и ботанических садах, но и за оградами частных домов и близ многоэтажных жилых строений – появлялись орхидеи, тюльпаны, нарциссы, гиацинты. Каменные джунгли расцвечивались яркими красками оранжерей.
Минул апрель, наступила середина мая и грянула жара за семьдесят фаренгейтных градусов, пролились дожди, установилась летняя влажная погода, когда потеешь, как в турецком хаммаме.
В один из воскресных дней я приехал в Фэйрлон в гости к Роберту. Близлежащий к Манхэттену район Нью-Джерси уже давно облюбовали русские, всей езды на машине через мост Джорджа Вашингтона над Гудзоном было минут двадцать. Я же, за неимением машины, добирался на автобусе больше часа. Роберт, кроме меня, пригласил чету Янсонсов с двумя детьми-погодками, мальчиком и девочкой. Они резвились на открытом воздухе, женщины хлопотали по хозяйству, готовя обед, а мы сидели на порче, в пяти метрах от которого беззвучно и незаметно протекал крохотный ручеек, обрамленный кустарником и деревьями. Порч – открытая деревянная веранда сзади таун-хауса – создавал иллюзию сельской идиллии. Alabama porch monkey («Алабамская обезьяна на крыльце») – выплыло когда-то услышанное, я повторил про себя небезопасное словосочетание, грозившее большими неприятностями тому, кто осмелится произнести вслух в присутствии темнокожего; звучало оскорбительно, примерно как жидовская морда. Почему-то упоминание порча – porch всегда вызывало у меня потребность повторить, просто так, упаси бог, без всякой задней мысли или умысла, про алабамскую обезьяну, облюбовавшую веранду. Так иногда бывает: дурацкое засядет в мозгу и не вышибешь при всем желании.
Мы потягивали пиво и трепались на книжные темы. О чем еще могут говорить в расслабленном состоянии трое людей, называющих себя литераторами. Ну, не вечно же о бабах… тем более, что жены крутятся рядом, это я – разведенный и не жаждущий снова надеть хомут, а двое моих друзей – семейные, у Вадима дети-подростки, у Роберта уже и внуки. Впрочем, не возбраняется и о бабах, но сейчас разговор вился, причудливо петляя, убегая с магистралей в узкие улочки и переулки, совсем о другом.
Роберт изъяснялся в своей излюбленной манере: цедил слова, небрежно острил, делал вид, что обсуждаемый вопрос его нисколечко не интересует, не задевает, и вдруг ни с того ни с сего взрывался, начинал яриться, наскакивать на воображаемого противника, хотя никто из нас ему особо не оппонировал; заводя себя и захлебываясь словами, он на мгновение прикрывал глаза и задирал голову, как молящийся в экстазе, бритый череп с остатками волос по краям покрывался потом, он утирал его салфеткой; Вадим – крупный, грузный, похожий на бизона, немного вальяжный, с щеткой седых волос на крупной шаровидной голове и усами а ля Джон Болтон, не ввязывался в полемику, парировал наскоки точными, логически выстроенными фразами, словно выпадами на рапире, но нет-нет и сворачивал с главной колеи, и тогда начиналось представление, театр одного актера, монолог с копированием лиц, манер, голосов, интонаций незнакомых нам людей, которые открывались всеми своими неподражаемыми чертами. Мы хохотали, монолог ни в коем случае не хотелось прерывать, и даже разгоряченный хозяин порча умолкал и слушал.
Я любил Роберта, мы были единомышленники, хотя я отнюдь не ярко выраженный демократ и поклонник Обамы, как он; в Москве сотрудник научно-популярного журнала, здесь, в Штатах, быстро осознал: пером иммигрант много не заработает, и предпочел выучиться, как и жена, на программиста. При этом написал несколько неплохих научно-фантастических романов и издал их в Москве, получив гонорар в виде кошкиных слез, впрочем, не переживал по этому поводу – его и жены заработков хватало на небогатую, но вполне достойную жизнь, включая уже выплаченный таун-хаус и две машины. Вадим, напротив, являл пример невероятной и мало кому доступной в подражании жизни, построенной на отчасти бесшабашной, победительной уверенности, что любые невзгоды можно преодолеть, если знаешь, чего хочешь, имеешь твердый характер и немного удачи. Внук погибшего при штурме Перекопа латышского стрелка, славянин по матери, он работал в рижской русской газете. Женившись на москвичке, перебрался в столицу и устроился редактором в отдел прозы одного из издательств, выпустил под эгидой издательства сборник рассказов и повесть. По приезде в Америку, получив первые гонорары как фрилансер в «Новом Русском Слове» и на «Свободе», понял – на это не просуществуешь – и занялся бизнесом с Россией. На этом поприще, как ни удивительно, гуманитарий достиг немалого, создал торговую компанию с миллионными оборотами. Конечно, рисковал, однажды на подмосковном шоссе пережил кошмарные минуты под дулом автомата и чудом остался жив. Такая неустойчивая жизнь – пребывание на палубе при сильной качке – по плечу лишь сильным и немного отчаянным натурам. Мне самому это несвойственно – не знаю, печалиться ли по сему поводу или радоваться, что избрал куда более спокойную форму существования.
В середине двухтысячных, уже при новой власти, на компанию, как следовало ожидать, был совершен рейдерский наезд, с помощью ментовской «крыши» удалось отбиться, и Вадим, проанализировав российскую обстановку, решил распрощаться с бизнесом. Сумел выгодно продать компанию, избавился от недвижимости, которая еще была в Москве в большой цене, и зажил в Нью-Йорке на немалые сбережения. Его тянула литература, он много писал, ему было что поведать о жизни, открывшейся разными сторонами, однако печататься особо не спешил. Женатый вторым браком на русской много его моложе, он был счастлив.
Вадим был самобытен, ярок, умен и доброжелателен – редкое сочетание в среде иммигрантского обитания. Начитанность его поражала. Я питал к нему особую приязнь, мы были, кажется, интересны друг другу, тем не менее, оставались на «вы» – ни я, ни он не переходили в отношениях некую условную грань, как бритва, отрезающую любую возможность, хоть и в малой степени, развязности, панибратства или, куда хуже, амикошонства.
Роберт обычно начинал разговор спокойно, даже вяловато, без особого энтузиазма, как бы нехотя, словно по инерции, и вдруг воспламенялся, предпочтя плавному течению беседы огонь костра с треском горящих сучьев и веток, разбрасывающих искры и жгучие брызги. На этот раз избрал немного выспренний, доверительно-наставительный тон.
– Не кажется ли тебе, Даня (меня он не называл полным именем, данным при рождении – Даниил, а только уменьшительно-ласкательно – Даня), не кажется ли тебе, что мы все, пишущая по-русски в Америке братия, своего рода уходящие натуры? Кого здесь интересуют наши книги?! Тиражи мизерные, покупают преимущественно старики, ну, кое-кто среднего возраста, а молодежи мы и нафиг не нужны – читают на английском, если вообще читают, и то на своих планшетах. Страсть пошелестеть страничками, запах краски вдохнуть – былая роскошь, нынче насовсем утерянная… Ты в метро ездишь, многие там книги в руках держат? Я хоть и не езжу, последний раз лет пятнадцать назад был, а уверен – единицы.