Хелен тихонько относит тарелку на кухню, тихонько ставит ее вглубь холодильника. Из комнаты Альбины доносятся звуки скрипки, такие же сладкие, как пирожные, и такие же безжалостно тошнотворные. Хелен останавливается, прижимает ладонь к боку и надавливает, как будто источник музыки прячется у нее где-то в почках или в селезенке и нажатием можно выключить звук. Потом возвращается в комнату, переодевается в ночную сорочку, похожую на грубую рубаху кающегося грешника, ложится на голый матрас и крепко засыпает, – правда, рассветные часы прерываются обрывками снов, вспыхивающими, как картины за окнами опаздывающего поезда: зеленый кафель в коридоре и запах антисептика; ампутированные конечности, накрытые простыней; красные цветы, опадающие на грязный подоконник; ее собственные руки, которые не дрожат от страха перед тем, что собираются сделать, хотя должны бы.
А раз уж она уснула спокойно и глубоко, вы можете осторожно встать на простенький квадрат ковра и снова осмотреть эту лишенную всякой индивидуальности комнату. Как же понять, кто такая эта Хелен Франклин – маленькая, ничтожная, неизвестно почему несчастная, вынесшая самой себе приговор и ненавидящая себя так тихо, хладнокровно и усердно? Если вы опуститесь на колени (очень осторожно, не шумите), то увидите под кроватью картонную коробку. Она серого цвета, уголок крышки порван, на днище наполовину содранная этикетка с изображением пары туфель. Вытащите эту коробку, поставьте туда, куда падает свет от уличного фонаря, снимите крышку и посмотрите, что там внутри. Видеокассета. Фотография стоящего на балконе городской квартиры молодого человека, смеющегося, черноволосого, в солнечных очках в зеленой оправе. Сложенный в несколько раз носовой платок из жесткой блестящей ткани, какой вы раньше никогда не видели, с отстроченными розовой нитью фестончатыми краями. Маленькая книжка в твердом синем цельнотканевом переплете – стихи Рильке в оригинале. Завернутая в полиэтиленовый пакет упаковка тамаринда в сахаре. Разрисованный карандашом на полях листочек со словами слащавой поп-песенки. Мелкий-мелкий морской жемчуг бледно-розового цвета, перекатывающийся по длинной желтой нитке, серьги из раковин галиотиса. Билет на какой-то заграничный транспорт – возможно, трамвай; письмо на незнакомом вам языке; бутылочка давно испарившихся духов, которая еще хранит стойкий сладкий запах. Две губные помады – жирные, перламутровые, цвета фуксии. Все эти вещи утратили первоначальный вид, коробка уже разваливается от того, что ее постоянно вытаскивают и прячут обратно, рассматривают содержимое. Возьмите письмо, и оно рассыплется у вас в руках. В этом пространстве – тридцать с половиной на двадцать на пятнадцать сантиметров – спрятана целая жизнь, похоронена, зарыта на два метра в английскую землю; она началась сорок два года назад в оштукатуренном домике в Эссексе и закончилась двадцать два года спустя усилием воли.
Хелен Франклин родилась в семье, стесненной в средствах и не доверявшей переменам – отличительная черта определенного типа английских семейств. Ее родители были маленькими, суетливыми, педантичными и вежливыми людьми. Временами обстоятельства вынуждали отца выйти за пределы комфортного для него пространства, и тогда он становился раздражительным; порой мать осознавала, что их жизнь может быть другой, не столь ограниченной, и тосковала. Каждое лето они снимали номер в отеле с хорошим завтраком, каждый год, непременно первого декабря, составляли список тех, кому надо послать рождественские открытки, и никогда не забывали на зиму занести бегонию в дом. Они раздражались, если их просили заехать в незнакомый город, каждый вечер ровно в шесть наскоро съедали скромный ужин и просили гостей оставлять обувь на коврике возле двери. То, что у Хелен рано обнаружилась склонность к языкам, живо заинтересовавшая учителей, вызвало у ее родителей серьезное беспокойство: все, чего они хотели для себя и для дочери, – это оставаться незамеченными, не просить и не требовать к себе внимания. Когда Хелен прошла отбор в школу для одаренных детей, мать плакала, поскольку не могла примирить материнскую гордость с чувством, что теперь она отличается от соседей, перешла границу дозволенного и в свое время понесет наказание. Хелен же не помнила себя от волнения. Конечно, она походила на мать – худая, маленького роста, с узким землистым личиком и заостренным подбородком, с тонкими волосами, облеплявшими голову, – но она была горячо убеждена, что на этом их сходство заканчивалось. Ей казалось невозможным, что впереди у нее всего лишь должность в местной администрации с зарплатой, достаточной для того, чтобы взять ипотеку, и соответствующими декретными выплатами. Иногда, возвращаясь домой из школы с сумкой, бьющей по бедру при каждом шаге, она чувствовала, что за ней наблюдают. Это было не всевидящее божество, обозревающее подвластный ему мир грозными, но в то же время благосклонными очами, – нет, в этом внимательном взгляде было нечто более личное, как если бы за ней следили глаза любящего человека, который ожидает многого от своего любимого.
На школьных собраниях, усевшись по-турецки на паркетном полу, Хелен смотрела на пятьсот остальных девочек и чувствовала, что ей предстоит нечто такое, чем они наверняка похвастаться не смогут. Вечерами она обклеивала свою комнату дешевыми репродукциями прерафаэлитов, а по выходным одевалась в стиле Офелии – настолько, насколько позволял ассортимент местных магазинов. Она постоянно, как одержимая, слушала давно вышедшие из моды песни, и ей снился просторный мраморный зал и послушная свита пажей. Раздевшись и стоя перед зеркалом в свете лампы, она представляла себя не маленьким худощавым подростком с прыщиками на груди, а роскошной смуглой красавицей. Накопив карманных денег, она как-то купила флакончик жасминовых духов, и теперь в коридорах за ней тянулся шлейф аромата. Она читала Рильке, Рабле, Неруду и временами, повинуясь внезапному порыву, заводила с кем-нибудь пылкую дружбу, а потом так же внезапно бросала нового друга. Она жалела обычных девочек, для которых жизнь не приготовила ничего большего, чем то, что было дано их матерям. То, что она выглядела такой обыкновенной и никто ее не замечал, ее только радовало. Ей казалось, что она прячется под маской.
Содержимое потрепанной обувной коробки, которую вы держите в руках, – все, что осталось от тех лет, когда Хелен Франклин жила. Все, что было до, – пролог; все, что было после, – подстрочное примечание.
Проходит восемь дней, и все это время Хелен часто думает о Йозефе Хоффмане. Каждый день она чувствует какое-то смутное беспокойство, хотя назвать его причину затруднилась бы. Не то чтобы она ожидала встретить Мельмот Свидетельницу в коридорах библиотеки или в проходах между стеллажами супермаркета, как только у сотрудников кончится рабочий день, – будь это такая ерунда, ее было бы легко выбросить из головы. Но прочесть рукопись Хоффмана было все равно что выслушать исповедь, а Хелен не годится на роль исповедника, потому что не искупила собственных грехов. Это приводит ее в такое смятение, что теперь она избегает библиотеки, не желая видеть ни стол под номером двести девять (различит ли она царапины в тех местах, где пальцы умирающего Хоффмана вцепились в кожаную обивку?), ни Карела Пражана, несмотря на всю их дружбу.
Проходит девять дней, наполненных мелкими пакостями Альбины Гораковой (кусочек пирожного, втоптанный в ковер прямо на пороге ее комнаты; подожженные с утра пораньше благовония в маленьких конусах, наполнившие жарко натопленную квартиру густой духотой) и переведенными на английский тридцатью девятью страницами немецкого текста и шестью – чешского. На десятый день Хелен приходит в голову, что Карел еще никогда не молчал так долго, и она пишет ему сообщение. «Давно тебя не видела. У тебя все хорошо или ты все-таки простудился, как я и говорила? Тее привет, скоро увидимся». Тщательно выверенное соотношение заботы и беспечности, идеально соответствующее их дружбе. Проходит еще день, и она отправляет второе сообщение, на долю градуса теплее: «Надеюсь, с вами обоими все в порядке. Я должна вернуть тебе рукопись. Может, я загляну в гости как-нибудь попозже?» Хелен не собирается признаваться, что часто думает о Кареле не как об отдельной личности, а как о части большого целого – Карела-и-Теи, их совместных ужинов за блестящим от воска и пролитого вина столом, которые закончились, когда Тею едва не убил тромб, и тех вечеров, когда она чувствовала себя немного свободнее.