Соню познабливало. Колючие коготки ветра царапали щёку. Пытаясь найти баланс между дрожью и жаром, чувствуя каждую клеточку в теле, она достала из кармана леденец от кашля, развернула и положила на язык. В позвоночнике у неё сидел спрут, жалясь под кожей и дёргая за нервные окончания гриппозными щупальцами.
Тётя тоже заболела двумя неделями раньше. Недуг её назывался «Говард».
Прошлым вечером она ушла на приём, вписанная в лиловое платье, местами втиснутая: платье жало в груди – никаких глубоких вдохов, никаких глубоких чувств; ушла и не вернулась.
На других тётушек осенью вязание крючком нападало, как бандит из-за угла, но Мона красила губы помадой с запахом карамели, слипшейся в один неразгрызаемый ком, чтобы через несколько часов приличия в такой же ком слипнуться со своим амантом. Соне представлялось, как они с Говардом пьют утром яйца всмятку на брудершафт, и её мутило.
К леденцам от кашля Соня привыкла с детства – ими тётя лечила её от любой болезни.
Крошкой, на тётиной кровати, с уксусным компрессом на лбу, она цеплялась за тётин локоть, пока та собиралась в театр.
Мона закалывала волосы в пучок, сидя перед трюмо. Рыжая, как прерафаэлитская Годива, в свитере, съехавшем с плеч, она низко опускала голову, шаря рукой по столу в поиске шпилек. Потом она долго, с наслаждением, красила ресницы; задумчиво, будто шахматные фигуры, вертела флакончики духов и, наконец, застёгивала дорогую косметичку, смахнув в неё большую часть туалетного столика. Дома оставались пустые пузырьки – и Соня. Ей хотелось плакать из-за невозможности спрятаться под узорчатой крышкой тётиной пудреницы.
«Рассасывай драже и запивай чаем, – говорила Мона, собрав сумку. – Вернусь после спектакля. Ты должна хорошенько отдохнуть!» («Хорошенько сдохнуть», – думалось Соне).
Приходилось считать крапинки на обоях и тихонько хныкать в подушку. На тумбочке, рядом с упаковкой голубых драже, стояла девичья фотография тёти. На снимке у Моны было наглое, злое лицо, оттого не менее красивое, с чуть коротковатой верхней губой. Фотограф поймал её в коридоре, на женской половине гримёрных, в пачке из балета «Раймонда», с не затушенной вовремя сигаретой во рту.
…Лекарства, прописанные племяннице доктором, Мона отметала. Когда маленькую Соню укачивало в транспорте, тётя выдавала ей леденцы от кашля; если морская болезнь не проходила, раздражённо замечала, что тошнота – это блажь и расхлябанность, и крепость вестибулярного аппарата достигается усилием воли. Соня верила и страдала.
Когда у неё открылась аллергия на морепродукты, Мона всерьёз порывалась уехать, подозревая у племянницы ветрянку. Сама она ветрянкой не болела, и перспектива испортить кожу в разгар сезона доводила её до истерики. Вызвав на дом врача, она подхватила чемодан и сбежала, вернувшись, только когда доктор по телефону заверил её, что опасности нет.
Детство Сони прошло в ожидании тёти. Пока та крутила фуэте и кружила головы любовникам, девочка сидела дома одна, и уныние для неё пахло вчерашними тётиными окурками в пепельнице. Верь Мона в исключительную пользу кровопускания – Соня, наточив ланцет, сама бы просила её сделать надрез.
Лечебные голубые драже, до горечи эвкалиптовые, заставляли Соню раскаиваться – в поступках, мыслях, в собственной смутной девичьей природе.
Серое, утекающее под мост тело реки покрылось старческими веснушками листьев. Рябь от воды поднималась вверх, белым шумом просачиваясь сквозь перила.
На пешеходном переходе свежеобведённая надпись «STOP» резко белела на мокром, виниловом асфальте: дорога приказывала деревьям перестать облетать. В каждой луже таилось по чудовищу, и одним из них было Сонино отражение.
За трамвайной остановкой, в узком простенке, шипел маслом и дребезжал дверью китайский ресторанчик с едой на вынос. Крохотные фонарики, словно ягоды облепихи на проводах; в ресторан больше входят, чем выходят, и там, среди соусниц с сусальным узором и несвежих скатертей, сам чёрт подслушивает людские разговоры – и мотает на ус. Настроение у судачащих кислое, подслащённое сливовым вином, а на десерт подают печенье, которым можно убить человека.
Голодной Соне казалось, что она поправится на килограмм, если просто вдохнёт ресторанные запахи. Когда ветер доносил до её носа аромат съестного, она отворачивалась в другую сторону, стараясь не дышать, и терпела выразительные монологи пустоты в желудке.
Коченея под продувным козырьком, она мысленно перебирала подробности минувшего дня, как испорченную крупу; а день выдался унизительный.
***
Репетировали «Красную Шапочку», новый балет в постановке модного, специально приглашённого хореографа.
Балет выходил кровавый; руководство училища, прежде смаковавшее удачу работать с всемирно известным балетмейстером, теперь настаивало, что для выпускниц столь шокирующая постановка не подходит. Было бы гораздо разумнее (и спокойнее) нарядить девочек виллисами и сильфидами, убрать их хорошенькие головки бумажными венками и скрестить им руки в привычной вымученной позе на груди.
Дело, конечно, было не только в авторском прочтении.
Шёпотом, за дверями балетной канцелярии, педагоги и начальство переругивались между собой, признавая, что язык танца невероятно сложный даже для зрелых артистов балета. Каждая сцена, каждая вариация сплеталась в хореографический ад из классических па, акробатических трюков и современных элементов, выполняемых на разрыв связок.
Училищные мальчишки не тянули, и на главные мужские партии пригласили двух солистов из театра. Руководство училища тайно кусало локти и панически отсчитывало недели до «неминуемого позора».
Сидя на репетициях и наблюдая, как хореограф хладнокровно муштрует молодую поросль, педагоги ёрзали на складных стульях, изредка заискивающе приподнимаясь и спрашивая, нельзя ли вот этот кусок заменить другим, попроще и поканоничнее (понафталиновее).
Хореограф вежливо кивал, ослепительно улыбался, коротко отвечал «Нельзя!» и гнул свою линию. Преподаватели, не глядя на учеников, возвращались на места, чувствуя, что их многолетний, потом и кровью завоёванный авторитет меркнет и складывается пополам, как стулья, на которых они сидят.
В первый же день своего приезда хореограф посетил мужской и женский классы, оценивая данные и технику будущих артистов балета, чтобы к обеду на дверях канцелярии вывесить список ролей и фамилии исполнителей.
В зал, где занимались девчонки, он вошёл к концу работы у станка, во время большого батмана.
Пот тёк Соне в глаза; она не сразу заметила постороннего у зеркальной стены.
«Симпотный», – донёсся до нее шёпот Ольги, стоящей спереди.
Кроме среднего роста и широчайшей улыбки ничего не удалось разглядеть. Пользуясь перерывом, Соня сняла с боковой перекладины мокрое полотенце и приложила к лицу.
Поприветствовав в игривой манере учениц, хореограф вновь улыбнулся, сияя белоснежными, будто с синькой прополосканными зубами. Пианистке он поцеловал руку, не выглядя при этом опереточно-пошлым, а перед преподавательницей классического танца Галиной Викторовной почтительно встал на одно колено – и заслужил складной стул.
Мальчишеские, до неприличия шкодливые глаза цвета разбавленной ежевичной шипучки изучали юных балерин у станка. За миг до того, как взгляд этих глаз подобрался к Соне, она опять нырнула лицом в полотенце.
Когда дело дошло до прыжков на середине танцевального зала, восторг и возбуждение учениц достигли пика. Проскакав «па де ша» через весь зал наискосок, Инка самодовольно подтянула лямки купальника перед зеркалом и шепнула Соне на ухо: «Хорош, да? Вживую ещё лучше, чем по телеку!»
Девчонки работали на износ, стремясь показать максимум своих возможностей. Педагог остерегалась окликать их в привычном, язвительно-гневном тоне. Соня могла поклясться, что Инка и остальные, выполняя диагональ, думают: «Галина-то наша как присмирела, стесняется орать при чужих! Почаще бы этот милашка приходил в класс!»