– Кто же этот третий? – спросил Воин.
– Тот, кто и есть настоящий дракон, но не брат мне, а враг – он-то и привел тебя когда-то сюда впервые. Ведь мои слезы вначале лекарство, затем эликсир, и уже потом – смертельный яд.
– Но почему же ты сразу мне об этом не сказал? – спросил Воин.
– Ты-истинный не услышал бы меня. Меня услышал бы лишь тот, первый, а вместе с ним и твой дракон, и уж он-то не пощадил бы тебя.
И упал на землю в ужасе Воин, ибо понял, что победить этого дракона не дано одному поединщику за всех – пусть даже и самому лучшему. Одолеть этого дракона, подающего свой лживый голос, способен лишь тот, в ком этот дракон живет – одолеть, выйдя с ним один на один.
Дым Белянович замолчал, а Зароков недобро усмехнулся и сказал:
– Вы не сказочник. Вы чтец морали. Дескать, пить не хорошо. А сами что же? Отчего не отказались от предложения? – и Зароков поболтал водкой в бутылке. Дымовей не отвечал, лишь скользнул взглядом по прозрачному зелью, заворачивающемуся смерчем в стекле. Зароков издевательски подмигнул и протянул старику бутыль:
– Может, еще дерябнуть желаете? И избавите меня от злой участи?
Неожиданно для Зарокова Дым Белянович ухватил предложенную бутылку, где еще плескалось две трети «московской», мгновенно свинтил крышку и припал губами к горлышку. Водка, булькая и пузырясь, неудержимо полилась в глотку старика. Зароков ошалело смотрел на это: старик пил так, будто не водка была внутри, а обыкновенная вода. Когда бутыль опустела, Дым Белянович поставил ее на землю прямо себе под ноги и хитро посмотрел на Зарокова. Тот хмуро протянул ему сырок, выловив его из авоськи:
– Заешьте, что ли…
Он уже понимал, что перед ним алкоголик и ему было не до смеха. Дым отрицательно помотал головой, отказываясь от закуски, и вдруг пристально уставился на Зарокова. Он прямо-таки вперился в него, словно пытаясь заглянуть в самую его душу. Зароков судорожно сглотнул, не в силах отвести взгляд и…
…Вынырнув из привычного ночного кошмара, Зароков выпростал ноги из-под спутанной простыни и спустил с кровати. Нестерпимо громко загремели, раскатываясь по полу, задетые бутылки. Зароков провел дрожащей ладонью по мятому, колючему лицу и глянул за окно. Светло, режет глаза. Он попытался сосредоточиться, и, наконец, встал на ноги. Искать тапки было невозможно и он босиком двинулся в ванную комнату, по пути даже не гася горевшего по всей квартире света. Стены качались, в голове гудело. Размытое пятно в зеркале пыталось его рассмотреть. Осознавая трезвую мерзость действительности, Зароков хрипло и зло выругался.
…Он перебрал все стекляшки, что не были снесены в пункт приема стеклотары – в итоге в мутный, захватанный стакан удалось слить несколько жалких капель. Стакан лязгнул по зубам, и Зароков жадно всосал в себя то, что там было.
Мало. Ничтожно мало.
Кое-как одевшись и отыскав тапки, он отпер с вечера предусмотрительно оставленным в замке ключом дверь и вывалился на холодную площадку. Не заботясь об оставленной нараспашку двери, он побрел вниз по лестнице, держась за ледяные перила. Нащупав на шершавой стене ускользающую пуговицу звонка, Зароков надавил ее пальцем. Приглушенно взвыла электрическая трель и спустя целую вечность лязгнул замок. Дверь распахнулась, и в Зарокова уперлись злые глаза, которые невозможно было обмануть.
– Тебе чего? – жестко спросила женщина.
– Привет, Зин, – выдавил из себя Зароков. – Мишу позови.
– Нету его, – отрезала Зинка и попыталась закрыть дверь, но Зароков успел подставить ногу:
– Зин, подожди… Ты пойми…
Зинка взвизгнула, заставляя Зарокова болезненно сморщиться:
– Это я пойми? Я-то все понимаю, алкоголик чертов! Опять рупь на опохмел тебе нужно? А это ты видел?
Малиновый кукиш уперся в Зарокова, но он смял в себе ненависть к этой бабе и умоляюще простер к ней дрожащие руки:
– Зина, Христом-богом прошу… Не губи. Я ж отдам!..
– Что б ты концы отдал, пьянь подзаборная! – ударило его, и вслед за тем тяжело и безнадежно хлопнула дверь, отпихнув протянутые руки…
Зароков всхлипнул и тотчас же увидел прямо перед собой лицо неизвестного старика. Тот смотрел на него с участием и слегка кивал. Зароков понял, что плачет и снова хлюпнул носом. Затем он неожиданно вспомнил старика – это был Дым Белянович, с которым он лишь несколько минут тому назад познакомился. И уже вслед за всеми этими деталями Зароков осознал, что Дымовей крепко держит его ладонями за голову.
– Что… вы делаете? – смог сипло выдавить из себя Зароков и сейчас же был отпущен. Голова слегка кружилась. Дым Белянович мягко улыбнулся и поднялся со скамейки – на солнце блеснули старые орденские планки. Зароков тотчас отметил, что на алкоголика он совсем не похож. Дым Белянович сказал:
– До свиданьица, Николай Иванович, – и пошел туда, куда до этого, вероятно, и направлялся. И было совсем не похоже, что до этого он одним махом выпил почти полную бутылку «московской».
Зароков еще немного посидел на скамейке, а потом поднялся. Задетая ногой, зазвенела по асфальту пустая бутылка. Стыдливо оглянувшись, Зароков подхватил свою авоську и торопливо пошел домой.
С тех пор Зароков никогда не пил один и той же водке предпочитал пиво в обществе Мишки или, на худой конец, разношерстной толпе в «Детской радости».
На следующий же день после встречи с Дымом Беляновичем его случайная знакомая по редким парковым прогулкам Лариса Евгеньевна, оказавшаяся завучем одной из школ, предложила ему занять вакансию военрука. Зароков размышлял целый день и назавтра согласился.
Он жутко боялся первого своего урока по НВП, вспоминал фильм «Доживем до понедельника», настраивая себя на нужный лад сеятеля «разумного, доброго, вечного», тщательно штудировал некие учебные пособия, выданные ему Ларисой Евгеньевной, а прошло все на удивление легко, лоботрясы и не подумали сживать его со света и проверять на вшивость. Зароков быстро втянулся, и первое время даже получал удовольствие от работы: изящно шутил, рассказывая о том, как нужно ложиться во время ядерного взрыва, ободрял девушек, надевающих противогаз, и с наслаждением препарировал потертый автомат Калашникова. Одной из его учениц была Василиса из десятого класса, его соседка по площадке.
Военрука Николая Ивановича старшеклассники полюбили и наградили прозвищем Фонарь за его странную привычку – он постоянно носил в кармане небольшой фонарик. Василиса по-соседски часто забегала к Зарокову («Дядь-Коль, я в «дукты», тебе купить чего-нибудь?») и постепенно они крепко сдружились. Поэтому, когда для Василисы отзвенел последний звонок, и она ушла из школы, устроившись в местный интернат для детей-инвалидов воспитателем, на их отношения это никак не повлияло.
Впрочем, довольно быстро вернулось давно забытое ощущение обреченности, усиливаемое плакатами по гражданской обороне. Глядя на человека, грамотно лежащего ногами в сторону жуткого ядерного гриба, Зароков, как определил бы кто-нибудь, узнай об этом, слишком близко принимал все к сердцу и видел не просто учебное пособие, но обреченного несчастного человека, приговоренного к смерти. Зароков смотрел на людей в ОЗК, противогазах и без оных, добросовестно изображенных художником, и думал о том, что у каждого из них подразумевается наличие близких – жен, детей, отцов и матерей, которым была уготована смерть от лучевой болезни. И еще в этих его мыслях у них были дома, разносимые на тех же плакатах ударной волной в пыль. И человеку, покорно и умело лежащему ногами к вспышке, некуда больше было идти, и некого любить и прижимать к груди. И тоска эта, смертельная тоска вперемежку с ужасом, жившим уже глубоко в его душе, росла, наползала все ближе, как туман наползает утром на шоссе, слизывая его влажным молочным языком. А вокруг жили люди – настоящие, не с плакатов, но словно являющиеся предками тех, кто был изображен на этих плакатах. И жили они так, словно ничего такого, изображенного где-то там добросовестным художником, и быть не могло, и жить им предстояло как минимум вечно, но совершенно не имели они никакого представления о том, что же в этой вечной жизни им следует делать. И продолжали они учиться чему-то бессмысленному (в том числе, как понарошку умирать), и ходили на свои работы и службы, и мучительно копили деньги на новые мебельные «стенки» и телевизоры. И ели, и пили пиво и чай, и совокуплялись, и рожали тех, кто продолжал старательно копировать их жизнь с одной лишь отличительной особенностью – в их жизни все, что делалось, получалось и изучалось, неизменно вырастало в количественном, ценовом и каком-либо ином эквиваленте.