Словно заядлые охотники, с замиранием души ожидающие плавного, царственного вылета редкого вальдшнепа на вечерней тяге, мы, все четверо без исключения, томились в ожидании окончательного результата, намеренно не приближаясь к весам и даже отводя от них глаза... И вот смерклось, верхушки деревьев слились, на темно-синем небе зажглась звезда, и тесть выдохнул:
"Пора! Пчела села". Мы подошли к нашему контрольному, а Гордеич, мгновенно опередив степенного Матвеича, вприпрыжку затрусил к лежаку.
Мы присели на корточки перед шкалой. Я отодвинул вправо гирьку, усмирил заколебавшуюся стрелку и разглядел цифру.
- Два килограмма шестьсот граммов! - раньше меня громко объявил тесть и крикнул Матвеичу, который в это время тоже наклонился с Гордеичем над своим лежаком. - А у вас, Матвеич?
- Два кило триста, - помедлив, отозвался тот. - Ваш опять моего обскочил.
- Ему положено! Трудоночь, Матвеич! Гудит!
Оба они довольны: в голосах звенит песня. И Гордеич тоже рад. Стоит он, подбоченясь, в своей черной шляпе, молча глядит в нашу сторону с мечтательным выражением на румынски-жестком лице и улыбается.
7 июля
Как по заказу, перед утром брызнуло спорым летним дождиком, и вскоре опять из края в край прояснилось небо. Пчелы валили валом, и мы расширяли гнезда, ставили новые рамки... Вечером не поверили глазам: пять килограммов прибыли! Это рекорд нашей пасеки. Такого еще не бывало! На ночь не глядя Гордеич засобирался домой за флягами и женою, пообещав заодно прихватить с собой жену и три фляги Матвеича. К нему присоединился и мой тесть, которому вдруг показалось, что вот-вот кончится вощина и хорошо бы раздобыть про запас еще с полсотни листов. Здесь, на пасеке, важные мысли его озаряют в последний миг. Пожалуй, отсутствие машины и внезапная возможность проехаться на ней делают его ум гибким, изворотливым, а решения - хотя и неожиданными, но предельно четкими.
Тьма. Глубокая ночь. А ульи гудят и гудят не смолкая. Вовсю работают серые горные кавказские пчелы - спасители наши.
8 июля
Гуд кругом стоит такой, что в ушах звон и на душе - праздник. Несравнимое занятие - наблюдать за активно работающими пчелами, видеть воочию плоды их самоотверженности и невероятных стараний. Я забрел в подсолнухи, лег вдоль рядка и загляделся на чистое пламя и ярко-синее небо, колыхавшееся между языками живого огня. Подсолнухи, млея от тепла, пьянили все тем же невыразимо-сладким запахом. Сладкая горечь держалась и во рту. Я прислушался: надо мною висело слитное бархатное гуденье. Маленькие работницы облепляли мохнатые корзинки, с головою погружались в цветки и сноровисто перебирались по всей жестковатошершавой поверхности, незаметно подсекая себе крылья. Многие сразу брали и нектар и пыльцу с помощью особых приспособлений на задних ножках - щеточек и корзиночек. Нагрузившись, с натугою, пружинисто отталкивались от яркой шапки и таяли в воздухе.
В пору главного взятка рабочая пчела трудится не более шести недель, на подсолнухе жизнь ее и того эфемернее: она срабатывается и умирает в течение трех недель. Чем выше взяток, тем короче продолжительность существования пчелы.
Меня позвал Матвеич. Подобревший, гладко выбритый, он сидел у своего стеклянного улья с видом философа, бьющегося над неразрешимыми загадками бытия.
- Гляньте, Петр Алексеевич, как работають. У каждой своя цель. Одна сторож... соседка крылушками воздух вентилируеть... вон та пергу головкой трамбуеть...
эта мед принесла, а молодая деток кормить. А вон, гляньте, соты печатають, побелку делають. - Матвеич задумался и с удивлением покачал своей плешивой головой. - Скажи-ка, Петр Алексеевич, как это у них ловко устроено! Все по совести, по справедливости. Никто не ленится, никто никому не мешаеть. Даже завидно.
У людей не так. Не-е! Все у нас шиворот-навыворот. - Он сощурился и обежал меня с ног до головы хитроватыми глазами. - Вы об этом думали или не думали?
Мне приходится думать. Я уже с базара еду, и надо подсчитать, пораскинуть, с каким товаром. Что я хорошего прикупил на базаре.
- Что-то вы загадками изъясняетесь.
- Так это - закон. Э-э! Загадки - штука серьезная. Без них, Петр Алексеевич, ни шагу. Народная мудрость! Всю жизнь на ней учимся... Загадки! - не унимался Матвеич, очевидно оскорбленный моим ироническим тоном. - Загадки уму-разуму учать, Душу спаеають.
Он взял ведро и пошел в лесополосу за абрикосами.
Спустя полчаса показался на пасеке, степенно подсел к улью и стал расщеплять на половинки крупные плоды, выбрасывая продолговатые косточки под ноги, а мякоть бережно раскладывая на жестяную крышку, жарко нагретую солнцем. Опорожнив ведро, Матвеич опять неторопливо преодолел глубокий дренаж и замелькал синей майкой на той стороне. Потом обливаясь, он вылез наверх, отдышался в бурьяне и скрылся за кустами багрово-сизой алычи. Наперекор ему я подхватил два ведра, быстро перебежал через дренаж и пошел в противоположном направлении. Утоптанные между деревьев дорожки, со следами каблуков и коровьих копыт, лимонно желтели, ровно и далеко; от этого в посадке было как бы просторнее и чище, тени едва намечались. Нельзя ступить ногой, чтобы не раздавить упавшие плоды. Они и сейчас, нарушая тишину, местами осыпались от дуновения ветра и легкой дрожи верхушек. Я нарвал с веток зрелые плоды с бороздками, чтобы легче раскалывать, и, доверху наполнив ведра, понес на пасеку. Матвеич вернулся следом за мною, тяжело дыша.
- Вы тожеть сушите жердели? Курага зимой вкусная, - бормотал Матвеич, ревниво оглядывая мои большие ведра.
Я опорожнил их и, намеренно позвякивая дужками, подался в лесополосу. Я знал, что Матвеич не вынесет и, хотя раньше не собирался отправляться за третьим ведром, сильно взмокрел и устал, - притащится следом за мною. И я не ошибся: Матвеич тотчас показался в кустах с двумя ведрами, ломил прямиком через них, как сердитый медведь, почуявший добычу. Он выбивался из сил, сопел и шнырял под ветками, обеими руками сгребал с них пучки абрикосов. Мы почти разом набрали и понесли. Матвеич, пыхтя сзади, изнывал от жары, отдувался и жалобно охал, но не отставал от меня; пот катился с него градом, увлажняя лопухи. Изредка он опускал ведра и, жадно срывая лист, обмахивал им багровое лицо, вытирал лоб, дышал в лопух. Еле-еле, на последнем запале, выволок он наверх ведра, оставил их на гребне дренажа, а сам заковылял в будку, в тень, и долго там отлеживался, страдальчески охал, пил холодную воду. Тем временем я поколол абрикосы и, снова дразня Матвеича звоном дужек, метнулся через дренаж за новой порцией.
- Еще? - с испугом прокричал вдогонку мой неудачливый соперник, вынырнув из будки. Я оглянулся.
С кислою миной на лице он следил за мною из-под ладони.
До конца долгого летнего дня Матвеич притворялся крайне занятым и, чтобы скрыть недовольство, хранил молчание и сторонился меня, но все-таки, философ землеройный, не утаил несколько удрученных взглядов, вскользь брошенных на мою коричнево припекшуюся курагу.
На закате примчались Гордеич с женою, такой же ершистой и чернявой, как сам, хохлушкой с карими глазами и куделей, собранной в пучок на затылке, мой ликующий тесть с пачкою вощины, завернутой в прозрачную восковую бумагу, и супруга Матвеича, в теле, еще не рыхлая, ладно сбитая, с властной походкой. Выйдя из машины, она сдержанно поздоровалась, окинула хватким оком пасеку и окрестные поля и, передав Матвеичу сумку с продуктами, важно удалилась с ним в будку - на какой-то семейный совет. Между тем хохлушка, Марья Гавриловна, угостила меня домашним сладким печеньем, выспросила о новостях и сказала, что они будут качать послезавтра. Гордеич утвердительно кивнул... Глядя на женщин, лишний раз я убедился в правоте бытующей в народе поговорки: "Муж и жена одна сатана". В самом деле, жены наших компаньонов являли поразительное сходство с мужьями: облик, манера говорить и двигаться, даже смотреть, жесты рук все почти совпадало точь-в-точь, все говорило о том, что и тут, в этой щепетильной интимной области, природа отступает и преобразуется, как воск под твердыми пальцами создателя, перед неумолимым ходом времени и давлением человека.