- Соль ядреная, Матвеич. На любой работе трудись в охотку. Под горой оказался - оглянись и подумай:
"Что б тут полезное смастерить? Как бы глубже копнуть да крепче построить? И мне будет радостно, и другим хорошо. Кто под эту гору придет с низины или скатится сюда сверху". Думай так и не прогадаешь.
- Хе-хе-хе. Интересно. Ну так. Влезли вы на гору, как Гордеич на улики...
- Шо тебе Гордеич? В бане снится? - вскинулся, как ужаленный, Гордеич.
- Это я к примеру, - мягким голосом унял его Матвеич. - Так, так... Что тогда? Как вы себя на высоте поведете?
- Обыкновенно. Я уже поднимался. И ничего. Голова не кружилась. Опять оглянись и думай о том же. Как бы на горе людям обжиться... Да не зазнавайся, вниз глядя. И не выпусти из виду солнце. Все одно оно выше любой горы. Светит для всех одинаково.
- Все время глядеть на солнце опасно. Ослепнешь.
- Не смотри, - сказал тесть. - Ты его, главное, чувствуй... И ночью думай: где-то солнышко есть, скоро взойдет и всех обогреет. На всех тепла хватит.
Пофилософствовали старики и спать разбрелись, довольные тем, что наконец-то избавились от приписных.
На следующий день я решил съездить в хутор Беляев: мысли о Тоне не покидали меня ни на минуту. Во мне жило предчувствие, что с нею может случиться беда, - сознание непоправимой вины жгло меня. Я должен хотя бы издали взглянуть на ее хату и убедиться в обратном - в том, что с нею все хорошо.
Мне следовало дойти до асфальта, "поголосовать" и уехать на попутной в Изобильный, оттуда пассажирским автобусом в Беляев. Из хутора я вернусь пешком тою же грунтовой дорогой, которой мы ехали сюда. Но тестю я сказал, будто еду в Изобильный звонить жене. Тесть пошел к Гордеичу.
- Позвонить ему край надо... - донеслось до меня стыдливо и просительно, и снова (в который уже раз!)
со всею остротой и внутренним протестом я почувствовал собственное унижение. - Сам понимаешь, с женой не видался два месяца. Заскучал... Подкинь его к асфальту.
- У меня камера спустила.
- Накачать нельзя?
- Ох, Федорович! Какой ты шустряк, ёк-макарёк!
Тебе лишь бы накачать - и гони! На своей небось бы не погнал... Камера, говорю, лопнула! Оглох?
- Ты ж ездил. Была исправная.
- Лопнула. На солнце разогрелась и - каюк. Техника, Федорович, штука хитрая.
- Да не хитрее нас, - с раздражением бросил тесть. - Техника! Коптишь мозги.
- Глянь на него, глянь! Не верит! - вскипятился Гордеич. - Шо я, перед тобой отчитываться должен? Говорю: колесо село! Не прискипувайся.
- Ладно, чего уж там, - несколько сбавил тон мой тесть. - Колесо так колесо. Я тебе верю.
Он вернулся к нашей будке и, неловко смешавшись, не глядя мне в глаза, сказал:
- У него колесо негодное, Петр Алексеевич. Он бы не отказал. Это не Матвеич. Гордеич отзывчивый.
Тут вышел из будки Матвеич в белом халате, с фуганком в руке.
- Матвеич! - крикнул ему тесть. - Не подвезешь моего зятя до асфальта?
- А зачем?
- В город... жене позвонить. Срочно, - присовокупил он для убедительности.
Матвеич щурился сквозь очки, с растерянностью поглядывал то на меня, то на тестя.
- А Гордеич не подвезеть?
- У него колесо лопнуло.
- А я вот наладился бруски стругать, - медленно произнес Матвеич.
Я усмехнулся, снял рубаху и, перекинув ее через плечо, независимо зашагал по зеленой бровке дренажа.
Однако идти много не пришлось: меня догнал на "Победе" Матвеич.
- Что это вы, Петр Алексеевич, заторопились. Как на пожар, - стыдливо кося глазами, он толкнул от себя переднюю дверцу и пригласил садиться.
У асфальта я приготовился выйти, но Матвеич вырулил напрямую и помчался дальше; глаза его, отраженные в боковом зеркале, понемногу оттаивали, светились расслабленно, по-отечески, с едва уловимым оттенком покровительственного снисхождения. Видно, проняло его. Раздобрился он и довез меня до самого Изобильного, до почтамта, и даже напросился подождать, пока я позвоню. Это не входило в мои планы, я поблагодарил и отпустил Матвеича, несколько разочарованного, смущенного моим отказом.
Автобусом я доехал до хутора. Стараясь быть никем не замеченным, пробрался огородами поближе к ее хате, прилег в тени высокой груши, откуда хорошо просматривался их сад и двор, и стал ждать, пока она появится во дворе. Из хаты к ульям выходили ее отец и мать, оба с будничным выражением лиц, по которому я прочел все, что мне хотелось прочесть, и немного успокоился. Стемнело. А Тони все не было. Я обогнул сад, выбрался на улицу и постоял около ворот, надеясь рассмотреть ее очертания в каком-нибудь okHe или услышать знакомый голос. Напрасно. Ни тени не мелькало в ровно озаренных окнах, ни звука не доносилось из хаты - там, казалось, навсегда осела, затаилась в углах гробовая тишина.
Пришел я на пасеку поздней ночью. Было темно и тихо, вдали вспыхивали зарницы. Сорвалась крупная капля дождя, за нею дробно забарабанили по крышам, зашуршали в листьях подсолнуха другие - и минуту спустя припустился дождь.
5 июля
В пристройке намочило шубы: камышовая крыша протекла. Я полагал, что после такого дождя, почти вдвое прибавившего воды в дренаже, потребуется целый день, чтобы цветы привлекли к себе пчел запахом нектара, но, к нашей радости, ульи работали с рассвета, дружно и старательно гомонили до темноты. Весь день парило. Солнце то выглядывало из-за туч, то опять заплывало в них, призрачно светясь, подобно месяцу, из глубокого тумана и как бы изнутри проедая беловатосизые космы.
В сумерках я глянул на весы, и сердце мое забилось, как у болельщика, увидевшего, что его игроки наконецтаки забили долгожданный гол: килограмм и двести двадцать пять граммов прибавки! Тесть немедля завел тетрадку, чтобы ежедневно отмечать в ней взяток.
...Все-таки в появлении меда есть что-то волнующенепередаваемое, завораживающее, какой-то спортивный азарт: все вокруг пробуждается, приходит в движение, горячка страсти захватывает тебя, и ты уже ее покорный слуга, несешься без руля и ветрил по бурным волнам.
Ты весь в нетерпении: что будет дальше? Сколько принесут пчелы завтра?
6 июля
Ночь минула в ожидании. Старики поздно улеглись спать, но утром ни свет ни заря все трое были на ногах, без умолку толковали о вчерашнем "переломе". Не ссорились, не припоминали друг другу прошлых обид. Едва-едва занялся рассвет и верхушки деревьев встрепенулись, радужно запылали росой - загудели, заволновались пчелы, взялись бойкими струйками непрерывно выстреливать в воздух. Возвращались назад "лысыми" - с жабрея на стерне (с "зябрика", как говорил духом воскресший Гордеич) либо ярко-золотистые, с головы до ножек вывалявшиеся в пыльце, - с подсолнуха. Одни несли нектар, другие - пыльцу, третьи - и нектар и пыльцу разом.
Я впервые видел их настоящую работу. Ни с чем не сравнимое зрелище! Пчелы вылетали из ульев со скоростью черных пуль и так, что нисколько не мешали встречному потоку, мгновенно таяли в прозрачном воздухе.
Многие тяжело, обессиленно падали на подлетные доски, отдыхали и ползли вверх одна за другою, как стадо овец в распахнутые ворота база. Чтобы они не толпились у входа, старики до отказа отодвинули задвижки летков. Теперь воровства не будет, не страшно.
Сладко запахло подсолнухами. Я глянул перед собою и с чувством внезапного восторга как бы впервые отметил перемену в природе после дождя: все поле раннего подсолнуха занялось желтым пламенем. Повернутые к нам шапки молодо, с первозданной чистотой улыбались раннему солнцу. В запахе подсолнуха растворились другие запахи земли. Пчелы перестали летать на белый жабрей и все переметнулись на корзинки.
Накануне возле нашей пасеки появилось множество зеленых мух и надсадно зудящих комаров. Едва смеркалось, они вьюгой вились вокруг нас, липли к голому телу, впивались и больно, до волдырей кусали. Мы разводили костры, бросали в огонь сырую траву и влажным, плотным дымом отгоняли их, а Матвеич натирал кожу пастою из тюбика, уверяя, что это - верное средство защиты от болотного и прочего комарья. Между тем он не гнушался подсесть и к едкому травяному дымку. "Много насекомых - жди меда", - ронял Матвеич, и мы верили ему, терпеливо снося укусы до свежего полуночного холодка, когда вдруг комары исчезали неизвестно куда.