М. К.: Что для тебя – родина? Дантону приписывается фраза «Нельзя унести родину на подошвах своих сапог» (досл. пер. «Возможно ли унести с собой свою родину на подошвах башмаков?») Ты согласен с этим высказыванием?
А. М.: Насчет сапог – нет, но если в голове, то можно унести (смеется).
Родина – это очень сложное понятие… С одной стороны, не то, что у каждого человека свое понимание родины, есть и коллективное признание родины – как места, своего рода genius loci… У меня такого нет. Чем больше я изучаю историю, философию, жизнь вообще, родина становится все больше и больше, то есть я не могу сегодня признать территорию обитания моих соотечественников родиной, особенно если знаешь, что у тебя длинная история. Сейчас ещё раз поясню это…
Когда в XIX веке на Кавказ пришла Россия, нам сказали, что наша история только начинается, что мы будем жить по новым законам, нас просветят и т. д. – и с этого момента начинается наша история, потому что прошлое у нас темное и неизвестное, никто о нас не знал, не слышал, не писал. Некоторое время назад считалось, что история чеченцев и ингушей – короткая, где-то 200 с чем-то лет, но появились новые знания, история начала удлиняться, и неожиданно для нас обнаружились древние источники на грузинском языке. Из них следовало, что основателем Картли был Фарнаваз, а его жена оказалась представительницей вайнахского племени дзурдзуков, и, таким образом, история моего народа удлинилась сразу на 2200 лет.
И мое представление о том, кого я считаю своим соотечественником или близким себе человеком, сильно изменилось, благодаря изучению длинной истории. У меня появились новые родственники-итальянцы, англичане, американцы, которые для меня остаются моими людьми-кавказцами. Даже если они изменят фамилии, укажут другую национальность, все равно они часть моей родины, часть меня самого.
М. К.: Почему ты вообще стал филологом? Это было твое желание? Не жалел никогда об этом? Это был Чечено-Ингушский университет, провинциальный, по большому счету. Можно ли сказать, что тебя как интеллектуала и творческую личность сформировал именно университет?
А. М.: Филологом я стал случайно. Это смешно, но так получилось, что моя мама сдала документы на филфак, потому что на истфак, куда я собирался, был большой конкурс, и она боялась, что я не пройду. Филологию я тогда не считал серьезной наукой, хотя был «заражен» литературой и мне хотелось самому что-то писать…
Когда я поступал на филфак, случилась забавная история: мне захотелось продемонстрировать свою начитанность и ошарашить экзаменатора, и вместо анализа чеховского рассказа «Ионыч» я начал ему рассказывать о традициях Чехова в творчестве Фланнери О’Коннор. Как оказалось, я удивил своими знаниями преподавателя, о чем он много раз мне потом говорил, интересуясь при этом, где же я достал эту книгу Фланнери О’Коннор. И Фланнери О’Коннор, и другие писатели, которые на меня потом воздействовали, не были в списке обязательного изучения на филфаке. Очень рано я открыл для себя зарубежную литературу – увлекся античностью, современными зарубежными авторами, книги которых сложно было найти в те годы. Но я собрал огромную библиотеку, которой бы мог позавидовать любой коллекционер. В ней много раритетных изданий, книг, которые не переиздавались с тех пор.
Если говорить об университете и о его влиянии на меня, то я не чувствовал, что это был какой-то узконациональный или провинциальный университет. У нас было много замечательных преподавателей – например, один из них предложил мне заниматься проблемами психоанализа в литературе, что было в те времена достаточно смелым шагом. Помню, что тогда я на основе своих знаний психоанализа с максимализмом самоуверенного молодого студента раскритиковал некоторых чечено-ингушских писателей, указав на отсутствие в их произведениях психологизма, чем вызвал их недовольство и возмущение… за что и поплатился, получив вместо красного диплома обыкновенный.
А уже на III курсе я познакомился с Никитой Ильичом Толстым и понял, что обязательно должен быть либо в МГУ, либо в Институте славяноведения, чтобы заниматься теми проблемами, которые обозначил для меня Никита Ильич. То есть для меня сам университет (Чечено-Ингушский или какой-то другой) был важен только как место, где я мог получить системные базовые знания, чтобы сделать следующий шаг, что в принципе и случилось… а так, сама по себе филология на начальном этапе не представляла для меня интереса, это пришло позже, когда я понял, что я смогу и в этой области что-то сделать, добиться чего-то.
М. К.: И в продолжение темы… Как повлияло на тебя общение с Н. И. Толстым, с этим человеком, ученым, носителем высоких академических традиций русской культуры?
А. М.: В первую очередь повлиял сам круг общения, куда меня ввел Н. И. Толстой, – это были большие ученые, авторы монографий, учебников по филологии. Я их увидел вживую и мог с ними общаться. Это был переход от кабинетного общения к живому, что было очень важно не только для меня, но и для них тоже.
Особенно запомнилось, как Ольга Михайловна, мать Никиты Ильича, призналась, что очень благодарна ему, что в доме Толстых опять появился кавказец… Я не чувствовал себя чужеродным элементом в кругу этой семьи и готовился к собеседованию в кабинете Никиты Ильича, который подбирал мне книги для подготовки, учебники, работы разных ученых. Кроме того, он сразу привел меня на кафедру русского языка МГУ и представил как стажера-преподавателя, своего ассистента и аспиранта. Познакомил со своими коллегами и учениками, которые встретили меня очень дружелюбно и заинтересованно – они поверхностно знали кавказскую цивилизацию, а у Никиты Ильича было желание уделять ей большое научное внимание.
И слова Ольги Михайловны («наконец-то кавказец появился в нашем доме») – это было глубоко личное, связанное с прошлым, когда кавказцы часто бывали в их доме (я не говорю о Льве Николаевиче – достаточно вспомнить «Хаджи-Мурата» и дружбу с Садо Мисербиевым. И самое забавное заключалось в том, что ингуши охраняли покой Льва Николаевича в Ясной Поляне).
Общение с Никитой Ильичом, ярким представителем русской науки и культуры, позволило мне по-другому взглянуть на историю завоевания Кавказа и его последствия. Я увидел некий просвет в бесконечной череде кровавых историй колонизации моего народа и, как бы банально это ни звучало, нашел глубокий смысл в этой трагической истории. Я понял, что наши культуры могут взаимодействовать и взаимообогащаться.
М. К.: Ты уже много лет живешь за рубежом, но твоя юность пришлась на 70-е годы – не самое простое время для реализации возможностей и стремлений молодого человека… Что формировало твои вкусы, интересы? Что помогало сохранить независимость взглядов, индивидуальность? Кто в те годы оказал на тебя особенное влияние?
А. М.: Прежде всего, это, конечно, музыка – The Beatles, The Rolling Stones, Led Zeppelin. Когда почувствовал, что невозможно слушать Led Zeppelin и читать о том, «как закалялась сталь», я понял, что советская система того времени находится в катастрофической ситуации.
Кроме того, как я говорил, мне тогда не близка была русская литература, все страсти, идеи и содержание которой, кроме Пушкина, – это пафос страдания, заполненного религиозными идеями, философскими развернутыми монологами Толстого, Достоевского. Это не помогало жить, двигаться вперед – можно было только любоваться прошлым или сострадать настоящему… это меня смущало в русской литературе. Единственным писателем, повлиявшим на меня тогда, был (и до сих пор остается!) Чехов. Ну, и конечно, западная литература – Лондон, Силлитоу, Фицджеральд, Кортасар, Маркес, Джойс… могу перечислить десятки имен.
На каком-то этапе я случайно натолкнулся на книгу Джона Уэйна «Зима в горах»… Для меня, «молодого горца», само название уже было каким-то манящим; я был поражен прочитанным; вопросы, которые ставил писатель, мне были близки, как и художественные приемы описания проблем, особенно валлийцев и шотландцев. Я увидел, что национальный вопрос может освещаться и так, как это сделал Уэйн. Мне его высказывания очень близки, например: