Разбудил, растолкал ее докторишка, но кругом была чернота. Что-то, ударясь, позвякивало. "Аля, прошу извинения, что потревожил сон! Ну прогони меня, если хочешь!" - "Замолчите, тут Митя... Что это такое, от вас вином пахнет..." - "Да, я выпил - не сдержал чувств. Я пришел доложить... Аля. Ты и ребенок мной спасены. Я все уладил, дано разрешение на выписку - завтра организую документы. Скажи честно, что еще от меня требуется. Денег хватит? Медикаменты, погрузка-разгрузка, продукты? Алечка, я готов". - "Ох, как я благодарна вам - спасибо, спасибо... Сашенька, нет, все есть, ничего не надо..." - "Я тут подумал, может, отметим по-скромному? У нас, конечно, не Москва, но кое-чего удалось приобрести. Последний раз беседуем, Алечка, последний раз - давай простимся, ну по стаканчику сухонького, так сказать, на дорожку". - "Хорошо, я оденусь и выйду". - "А чего мелькать, людей тревожить - вон сколько места лишнего, мы тихо. Света не станем включать, чтобы ребеночка не разбудить, а мимо рта и без света не промахнешься".
Он раскладывал что-то в глубине палаты. Позвякивал, топтался, шуршал. Она томительно долго заставляла себя ждать, будто бы наряжаясь в халат. Ей стыдно и унизительно было требовать в темноте, чтоб докторишка отвернулся, и она пренебрегла его присутствием. Но шум, издаваемый им, на мгновение смолк. Могло произойти, что сквозь просвечивающую мглинку он увидал Алефтину - вспорхнувшую в телесно-голой белой рубахе.
Они уселись на койку, к которой была пододвинута тумбочка. Докторишка вручил Алефтине налитый стакан, и она устало, с простецой проговорила: "За ваше здоровье, успехи в работе и семью, чтобы вы были счастливы, Саша..." Пользуясь темнотой, докторишка подливал ей, казалось, самую малость. Наливал он и себе - и пил, если не притворялся, потому что Алефтина опьянела живей. Она закусывала - то сальным кругляшком колбасы, то картошиной, которые ей также подкладывал докторишка, будто бы чуявший в темноте - ту же колбасу и картошку. Не смея отчего-то подать голос, он только и делал, что услуживал Алефтине, подливая да подкладывая, и если заговаривал, то беззлобно жалуясь на свою жизнь, как он бесполезно живет муравьем. Алефтина воодушевлялась и горячо, даже властно ему возражала, что он не имеет права так о себе говорить, сама себе присваивая его с легкостью. Ей и стало вдруг легко, беззаботно и хотелось, чтобы этот прекрасный человек немедленно ожил. Что-то она сказала ему нежное, ласковое, так что докторишка заерзал на койке и, брякнувшись на пол, уткнулся в ее колени и по ним-то начал выползать, содрогаясь от страха и с восхищением тычась мордочкой уже ей в груди. Алефтина смолкла, отвердела, но позволила ему себя обнимать и стерпела, когда он крепенько и цепко принялся целовать ее в шею, в губы.
Все разрушил дрожащий звук плача, послышавшийся ей в темноте. И она напряглась, впилась в этот звук и в темноту, постигая, что это дрожит и плачет разбуженный Митя. "Уходи, все..." - пересиливала она докторишку, освобождаясь из-под него, отцепляя с себя его руку. "Это так нельзя, давай доканчивай, раз начала..." - наваливался тот кряхтя. "Убирайся, мразь!" - "С огнем играете, женщина, я же и обожгу..." Вывернувшись, упершись спиной в стену, Алефтина смогла столкнуть его, припечатав ногой. Докторишка вскричал от боли, повалился, обрушивая собой тумбочку, ударился оземь и, будто бы обратившись крысой, хлопая по полу, уволокся на четвереньках прочь.
Тогда холодно и с какой-то жестокостью она почувствовала, что эта ночь никогда не кончится, и сама не засыпала, ждала, без труда обманув и усыпив дремотного Митю. Забывшись, она не услыхала, как и когда появились эти люди. Ее больно ослепил, обжег свет и оглушили лязгающие голоса. Палату загромоздило мужичье. Сонливый, помятый - поднятый, видать, с топчана санитар. Особо стоял тяжеловесный, лобастый человек, расставив широко обутые в сапоги ноги и не вынимая рук из карманов галифе, которые крепились на подтяжках и в которые была по-солдатски заправлена врачебная, без ворота, роба, служившая ему то ли рубахой, то ли майкой. Из-за его спины выглянула фанерная физиономия докторишки: "Ознакомьтесь, товарищ дежурный, что она устроила из палаты... Пьянство, антисанитария". Лобастый уперся взглядом в Алефтину: "Это как же понимать, вам разрешили временно поселиться, а вы распиваете. Александр Панкратыч делает вам замечание, а вы не реагируете, не уважаете наших правил". - "Да она же лыка не вяжет! - взвизгнул докторишка. - У, ну ты, пьянь, слышишь меня - встать, когда с тобой товарищ дежурный разговаривает!" И она с ненавистью, расшатываясь, встала - испепеляя их, как ей чудилось, взглядом. Лобастый и санитар, повеселев, с удовольствием ее рассматривали - босую, в расхристанном халате. "Это надо еще справки навести, что она за личность и можно ли ей ребенка доверить, - придирался докторишка. - И завтра пускай она палату освобождает. Пожила, хватит". "Лжешь... - выговорила заунывно Алефтина. - Вор..." И тут хохотнул санитар, и не удержался - кашлянул громко со смеху дежурный, и докторишка беззвучно оскалился. "Так она ж наша, Панкратыч, может того, возьмем ее на поруки!" уморился дежурный. "Так освобождать?" - "Ну хочешь, освобождай... Освобождай, освобождай - меньше вони будет".
Когда погас свет и все разом смолкло, исчезло, она укрыла собой спящего и, как ей почудилось, продрогшего ребенка, но сама так и не смыкала глаз, распахнув их слепо в черноту. Ей было стыдно и страшно, но она заставила себя не проронить и звука.
Утром явились санитары, чтобы выпроводить ее с вещичками прямо за порог. Алефтина отказалась покидать палату и стояла на том, что капли в рот не брала, и заявляла перед людьми, что докторишка врет. Но тому стало еще желанней достичь цели, и он, так что у самого захватывало дух, приказал санитарам, чтобы выставили силой. Мужики украдкой переглянулись, но обступили Алефтину - и который понагловатей, с бачками, похожий на коня, посоветовал ей, чтобы зря не сопротивлялась. В этот миг Алефтина опомнилась, вообразив, что все - и драку, и позор, увидит ее Митя, который лежал в углу, скрытый от глаз, уже измученный ночью и затравленный теперь шумом, роившимся в палате. Изменившись в лице, размякнув, она созналась вслух, что побывала пьяной, и просила разрешения остаться на один только день, давая слово на другой же съехать. Но докторишка наотрез отказывался верить ее словам и ждать, будто и добивался чего-то другого, чем исполнения правил. Почувствовав, чего ему может хотеться и желая даже угодить, чтобы не вредили Мите после ее отъезда, Алефтина вытряхнула перед ним из сумочки все деньги, загородившись спиной от санитаров. Докторишка волновался и трусил, прицеливаясь к двум красненьким бумажкам, и наконец цапнул себе как бы благородно половину. Когда у него все получилось, он успокоился и зашептал, пытаясь с ней сблизиться, из жадности в тот же миг и соблазнившись: "Аля, поймите, я люблю вас..." Но лицо ее исказилось болью, и она умоляюще впихнула ему в руку и не прибранную бумажку. Докторишка расстроился и все же смял ее, не глядя, в кулаке: "Хорошо, пусть будет так, как вы хотите, я оставлю вас. Но запомните, я всегда хотел вам только добра".
Оставшись наедине с Митей, она виновато принялась ухаживать за ним, прося то выпить кефиру, то поесть фруктов и поднося, хоть он сам мог встать и взять чего хотелось. Воротились с побывки Пахомовна и Петр Петрович. Узнав, что свершилось, дядька схватился за топор, который, плотницкий, и был при нем - заткнут за пояс. Развернулся и направился он молча, никого не спрашивая и не давая времени себя уговорить, с тем нетерпимым страдающим видом, будто тут же рубил на куски. Нянька успела вцепиться в него и задержала, когда и Алефтина, которую одну не мог оттолкнуть, упрашивала не губить их и себя, вытягав топорик и дрожаще упрятав, в чем уж не было нужды, раз дядька покорился ее воле.
Алефтина созналась, что ей не на что купить билет. Нянька звала ее жить к себе, да она отказалась, чтоб не вышло всем хуже. Тогда заговорили о деньгах, их она согласилась принять взаймы. Потихоньку договаривались, что будет с Митей, и чтобы они сообщали о нем, и чтобы при первой появившейся надежде - когда ей за Митей выехать. Но хоть уверяла нянька - опускались у Алефтины руки, она садилась мешком на стул и ничего не могла сообразить, вываливая на пол нагруженную стопу вещей, становящихся чужими: не знает, что с ними со всеми будет. Няньку взяло зло, она подобрала с полу вещи и сама принялась их укладывать. Но и на вещи разозлилась, растрепала и кинула, без жалости выговаривая Алефтине, возненавидев и себя за бессилье, что никакая мать не даст оторвать от себя родное дитя и что если съезжает она в Москву, то поделом.