Карпий ушел из жизни ночью, когда все в палате спали. Санитар снес его на руках в подвал, никого не разбудив. Утром еще почудилось, что старик ночью выздоровел - поднялся раньше других, гладко заправил койку. И его нет, потому что умывается или гуляет около батарей. Позабытый, Карпий опаздывал к завтраку. Митина каша остывала, тот выспрашивал Пахомовну, куда подевался старик. Нянька выдумала, что смогла, будто рано утром он выздоровел и уехал домой. Кругом жевали кашу, и Митя затих, оглушенный чавканьем. А кто махом поедал свое - высиживал добавку, рыща хлеб и кашу глазами, задумываясь, изнывая душой.
В середине дня Пахомовна подружила Митю с бодрым радостным дурачком, которого сама назвала по фамилии, Зыковым. Нянька хотела, чтобы забыл про старика, и что-то внушила тому Зыкову - он прилип к Мите. Услуживал, выскакивая вперед. Смеялся, чтобы Мите было с ним весело. Откуда-то у Зыкова явилось яблоко, одно. Может, выпросил у поварихи. Он крутил, вертел его, не выпуская из рук, радуясь, и вдруг молча крепко вручил мальчику. Митя держал яблоко. Спроворив дельце, Зыков не утерпел и выспросил: "А ты далеко живешь? В городе? А можно, я приеду к тебе в гости, скажешь, что я с тобой?" Митя растерялся и качнул в слабости головой. Довольный собой, розово пышущий, Зыков стал расхаживать взад и вперед по палате. "Я поеду к Мите! - хвалился он, обращая на себя все внимание. - Он скоро уедет, и я тогда с ним!"
Теплое, согретое в руках яблоко напоминало дом. Мите даже почудилось, что и мать пахла яблоком - чем теплее, тем и душистей. Он сам собой заплакал, подняв переполох. Вокруг него взметнулся хлопотать Зыков напористо, испугавшись, что накажут. Дураки столпились в дверях и галдели, глазея на них. Было похоже, что мальчик с мужиком не поделят яблоко; так точно разобралась и выскочившая на шум Пахомовна, которая выхватила его и разбила об Зыков лоб. Рассорившись, дом погрузился в тишину и пахнул взорвавшимся соком, яблоневым садом. А в полдник, потому что погода не ухудшилась, повели гулять во двор.
Гулянье производил Петр Петрович, домовый работяга, находившийся у всех в подчинении. Был это поживший, среднего росточка мужик, похожий на солдата. Но явился он такой из тюрьмы. На руках его с тыльной стороны вырастали землянистые бугры мозолей, а поверху расплывалась синюшная зелень въевшиеся в кожу наколки, змейки буковок, какой-то перстенек и похожие на них вздутые жилы. Потеряв семью и жилье, брошенный, Петр Петрович нашел место и покой в этом доме. Он был терпелив, но без натужности - ему и вправду все давалось как-то легко. Так, он брал на себя и чужую работу, помогая, и безразлично соглашался, что скажут сделать самому. Буднично молчаливый, он охотно поддерживал разговоры и мог даже повеселеть, если и кругом смеялись, но рассказывать про себя ему было нечего, не умел он и смешить.
Петр Петрович трудился истопником, санитаром и дворником, за что получал одну твердую зарплату. С деньгами он обходился сурово, дорожил копейкой, будто рублем, мучил их без праздников. Еще получал он за свой труд бесплатные харчи, амуницию - ватник, валенки да варежки. Эти грубые холщовые варежки Петру Петровичу выдавали в счет его работы истопником. Он же работал в котельной голыми руками, рассуждая так: "Шкура зарастет, а перчатки-то жалко, порвется матерьял". Перчатки, то есть сбереженные рукавицы, он припасал для зимы и гулял в них по морозцу, согревая те же руки, которые обшкуривал в котельной. Так же выходило с ватником, с валенками - их Петр Петрович умудрялся сберечь ради честнейших жизненных нужд и, что ли, красоты. Еще он квартировал в отдельной палате, которую ему доверили, выдав ключ. Доверие людей означало для него свободную покойную жизнь. Если верят он человек вольный, а не верят - значит, ему жить, будто в тюрьме. Крепче всего он дорожил тем, что в доме его называли по имени с отчеством. Стирал на день ворот белой рубахи, которую единственно признавал за одежду. А выпивать себе позволял только ночью, перед тем, как укладывался спать. Но случалось ему не вытрезветь, будто не выспаться, так что он, уходя поутру на работу, забывал запереть дверь. И тут досаждали дураки, норовя распахнуть квартирку и вникнуть в ее открывшееся пространство. После по дому бродило нехитрое имущество Петра Петровича - один дурачок нацеплял его очки, другой расхаживал с его граненым стаканом, бывало, что и допивали его водку. Сам виноватый, дядька потом долго изымал свои вещи, а чего-то уже и не досчитывался. И наружу выходила вдруг его тихость, его глубокий нутряной страх. Чтобы отдали обратно вещи, Петр Петрович неловко заискивал - и горячо винился, хоть и трезвый, попадаясь какому-нибудь завхозу на глаза.
Выведя родимых во двор, Петр Петрович снабдил себя папиросой и задымил, отбывая прогулку. Двор примыкал к стенам дома и огораживался высоким строем досок, задиравшим небо еще круче, так что его гора, его начавшие растаивать ледники, нависая, кружили голову. Даже дядькин дымок, казалось, не растекался, а курился столбом из дощатой пропасти. Ударившись толпой о двор, покрытый сизой ледяной коркой, дураки раскатились во все стороны, одетые в одно и то же - ушанки, бушлаты, валенки, одного дармового цвета и размера. Среди них были и курящие, жаждавшие курева, так как иметь спички, табак в доме настрого запрещалось. Эти живо выстроились, обступив на расстоянии Петра Петровича. Вдыхая жадно воздух, пахнувший папироской, они выпускали столбы пара еще гуще, задымляя кругом местность, будто рота солдат. Которые послабей да несерьезней, вляпывались в трухлявые кучи сугробов и оставались одиноко стоять, будто прилипли. Вытаскивать их покуда никто не собирался, да им было и хорошо, покойно стоять в сугробах - как на островках.
Зыков, который не умел долго бояться и унывать, гулял с Митей. Поскальзываясь, цепляясь за мальчонку, он поспешал и с гоготом вспоминал, как они чуть не подрались и как нянька ударила его по лбу яблоком. Давно живший в доме, Зыков многое за годы узнал. Решившись удивить, расшевелить ничего не слышащего, безответного Митю, будто глухонемого, он потянул его бочком к отдаленному запущенному краю забора, где тяжело выдавил одну из досок, образовав то ли щель, то ли дыру. Мите открылась уходящая стволами глубоко в землю, утопающая на ее бездвижной глади хвойная зелень леса. Он просунул голову в дыру и позвал звонко мать, будто она заблудилась в лесу. Но мать не отозвалась.
Углядев возню подле забора, Петр Петрович замялся, гаркнул, а потом и бросился, пыхтя, наводить порядок. Зыков скрывал Митю своим бабьим, что мучной мешок, туловом. Митя страшился леса. Но когда его застиг окрик, он одолел пугающую дыру и рванулся не помня себя наружу - по колкому наждачному насту снегов.
Дядька словил бы мальца, который только задыхался и падал, волоча на себе гробовитый бушлат; словил, если бы не застрял в дыре, слишком для него узкой, да еще не всполошил бы своими криками двор. Тогда-то Петр Петрович с отчаяньем сообразил, что не имеет права бросать без присмотра оставшихся. Под руку и попался Зыков. Тот не сходил с места, упустив Митю, и чего-то смирно дожидался. Дядька поворотился к нему, завидя его поросячью парную рожу, и огрел по шеям, сшибая махом ушанку. "Убил бы вот..." - выдохнул он, извиняя себя. Ушанку же поднял, зло нахлобучил ее Зыкову и погнал всех оплеухами да тычками домой, провинившихся, не оправдавших доверия.
Сковал дядьку страх. И всю вину, какая была, свалил он на попавшегося под руку Зыкова, доложив, что Зыков проделал в заборе дыру и хотел сбежать, подговорив еще и мальчонку, которого Петр Петрович уж не в силах был ухватить. И Зыкова немедля отделили от других, куда-то уволокли, а Петру Петровичу велели отправляться обратно к забору и заколотить дыру.
Управившись, дядька с горстью гвоздей в кулаке и молотком шатался по дому, не дождавшись, чего еще скажут делать. Врачи, санитарки, обслуга - все кружили, отыскивая какое-нибудь ответственное лицо. Поумнев, связались с районом, известили милицию, что сбежал у них малолетний душевнобольной. Сообщили приметы туда же, в район. Обслуга хлынула толпой к лесу, но ничего не высмотрели. Кто-то уходил в одиночку и, побродив, воротившись, вырастал серым лешим грибом, оглашая вслух, что ничего не отыскал, никаких следов. И ранние, еще зимние сумерки, которых не замечали, как и хода времени, часу в шестом навели в доме свой дремотный порядок.