Само по себе огораживание было частью земледельческой практики еще с XIV века, когда чума, или Черная смерть, погубила огромное количество жителей. На фоне низкого спроса на зерно земельным угодьям необходимо было найти другое применение. Бесхозные поля стоили дешево, и начался процесс их устойчивой скупки, продолжавшийся еще в XVIII веке. Фермеры устраивали бартеры и обмены, в которых самые богатые или же самые изобретательные извлекали из сделок наибольшую выгоду. Многие из прежде открытых полей теперь огораживали изгородями боярышника. По подсчетам, стоимость огороженных участков в полтора раза превышала стоимость всех остальных земель. Этот процесс было невозможно остановить или предотвратить. И это, как нам предстоит убедиться, привело к кризису поколением позже.
Положение королевства по-прежнему в значительной степени определялось состоянием аграрного общества. Оно состояло из фригольдеров и лизгольдеров, манориальных арендаторов и батраков; все они подчинялись своему господину[3]. Их дома стояли стеной к стене, а вокруг простирались поля. Это было общество, в огромной степени зависящее от переменчивости погоды, когда один неурожай мог обернуться катастрофой.
В мире, в котором всегда господствовали традиции и обычай, существовавшие прежде связи манориальной системы уступали место новым рыночным законам. Обычай заменялся законом и договорными отношениями. Совместная работа медленно вытеснялась конкурентной борьбой. «Мир сегодня настолько изменился для бедного арендатора, – писал один из современников, – что он испытывает физический страх перед своим жадным соседом – так, что за два или три года до истечения срока аренды он должен испросить у своего господина разрешения на его продление». Крупные фермеры продавали урожай растущему населению больших и маленьких городов; мелкие фермеры были вынуждены заниматься натуральным хозяйством, обеспечивая себя тем, что удалось вырастить. Земля перестала быть общинной собственностью, управление которой подразумевало социальную ответственность. Она превратилась в капиталовложение. Так, вместо ренты по манориальному обычаю арендатор теперь выплачивал так называемую грабительскую, или рыночную, ренту. Процесс шел медленно и долго, завершившись лишь к XVIII веку. И все же традиционному общинному сельскому хозяйству, с его коллективными ритуалами и обычаями, не суждено было пережить эти преобразования. В этом отношении историческое развитие сельского хозяйства можно сравнить с развитием религии.
Между ними и в самом деле прослеживается взаимосвязь. На общинных полях, протянувшихся вдоль прибрежных долин Уэстморленда и Нортумберленда, к примеру, сохранялась приверженность старой религии. В деревнях Восточной Англии и в восточной части Кента, где выращивали зерновые культуры для производства продовольствия, царил твердый настрой на реформу вероисповедания. Представляется вполне очевидным, что религиозный радикализм процветал в восточных графствах, в то время как на севере и западе преобладали более сдержанные настроения. Однако на фоне стольких исключений и обособленных случаев даже эти обобщения можно подвергнуть сомнению. Восточная часть Суссекса, например, приняла новую веру, тогда как на западе по-прежнему поддерживали старую. Можно лишь с определенной долей уверенности сказать, что приближалось время «новых людей».
3. Еретик!
В 1517 или 1518 году некоторые ученые Кембриджа стали встречаться в трактире «Белая лошадь», где, подобно университетским студентам всех времен, обсуждали насущные интеллектуальные темы. Все актуальные вопросы того времени, впрочем, вращались вокруг религии; она была средоточием любых дискуссий. Некоторые из этих ученых со всем свойственным юности пылом увлекались новыми и потенциально подрывными доктринами. Реформистские настроения витали в воздухе. Кто-то мечтал вернуться к простому благочестию движений, известных как бедные католики, или гумилиаты; они хотели уйти от помпезности и театральности средневековой церкви и взращивать так называемую devotio moderna, «современную набожность». Другие стремились вернуться к текстам Священного Писания, в особенности – к Новому Завету.
Работа, изданная Эразмом Роттердамским, уже вдохнула более строгий дух в теологические изыскания. В бытность профессором богословия леди Маргарет в Куинз-колледже Кембриджского университета[4] он осуществил перевод Нового Завета на греческий и латинский языки, который, казалось, должен был заменить старую Вульгату, используемую более тысячи лет. Эразм, проведя историческое исследование, возродил некий дух раннего христианского Откровения.
Он считал, что ритуалы и формальная теологическая теория церкви имели меньшее значение, чем духовное восприятие посланий, содержащихся в Писании; внутренняя вера как в божественную благодать, так и в искупительную силу Сына Божьего давала много больше, чем приверженность религиозной обрядности. «Если ты благочестиво, с почтительностью, смиренно» приблизишься к Писаниям, «ты почувствуешь, как тебя вдохновляет воля Божья»[5], – писал он. Сатирически он высмеивал чрезмерное благоговение перед святыми мощами, слишком частые паломничества ради замаливания грехов и вырождение монашеских орденов. Он редко упоминал таинства, являвшиеся частью божественного инструментария официальной религии.
Его вероучения не переросли в еретические догматы, однако он являлся таким же искоренителем традиционной религиозности, как Лютер или Джон Уиклиф (Виклиф). Без Эразма ни Лютер, ни Тиндейл не смогли бы перевести греческий Завет. Эразм лелеял надежду на то, что Писание станет общедоступным, – стремление, которое впоследствии будет сочтено почти еретическим. Томас Билни, один из ученых – завсегдатаев встреч в трактире «Белая лошадь», заявил, что, читая Эразма, он «наконец услышал о Христе». Немного позже Билни был сожжен на костре.
Эразма традиционно характеризовали как «гуманиста», хотя само слово стало использоваться в данном значении лишь в начале XIX века. В общих чертах гуманизм, или же «новое учение» начала XVI века, подразумевал обновление системы образования и научных знаний посредством изучения вновь обретенных или заново переведенных классических образцов. Вместе с собой он принес скептическое отношение к средневековым авторитетам и схоластической теологии, на которой они зиждились. Новое учение распахнуло окна церкви, чтобы впустить в нее свет и свежий воздух. Несколько банальный антиклерикализм лоллардов устарел в век конструктивной критики и обновления, и представлялось вероятным, что вселенская церковь способна самообновиться.
Осенью 1517 года Мартин Лютер бросил церкви более пылкий и догматичный вызов, чем общие призывы к реформе. Во многих отношениях он был схож с Эразмом, однако вскоре пошел дальше в своем утверждении о достаточности одного лишь оправдания верой. Вера даруется Богом человеку без посредничества священников и церковных обрядов. Церковь не может и не должна вставать между Христом и стремящейся к вере душой. Человек, спасенный жертвой Христа, получит вечную жизнь. Божья благодать поднимет душу верующего на небеса. Тех же, кто не обрел спасение в вере, ждет единственная участь – вечно гореть в пламени ада.
В серии памфлетов Лютер критиковал догматы и церковную иерархию общепринятой веры. Папа римский был Антихристом. Признавались только два таинства – крещение и причащение в противовес семи, предлагаемым католической церковью. Каждый добрый христианин уже являлся священником. Благодати и веры было достаточно для спасения. Тексты Священного Писания не должны иметь себе равных[6]. «Я больше и словом не обмолвлюсь с этим животным, – писал кардинал Каэтан после разговора с Лютером в 1518 году, – ибо глаза его бездонны, а голова полна предивных вымыслов».