– По вагонам!
…Лязгнули буфера, и поплыла в проеме теплушки родная сибирская земля – сначала степные просторы, потом зелеными волнами побежали лесистые сопки.
«На за-пад, на за-пад», – стучали колеса. И хотя эшелон шел по «зеленой улице», ехали долго, так что, может быть, впервые выдалось время и вспомнить, и подумать, и наперед загадать…
Перед отправкой на фронт я успел написать коротенькое письмецо маме: жив-здоров, отправляемся бить немцев, врага в Улан-Удэ не пустим (это я так пошутить хотел), все будет хорошо. Возможно, с письмами будут перебои – не переживай. Целуй Валюшку! Точный текст не помню, но что-то в этом духе. Письмо вместе с полевой почтой полка отправилось вместе с нашим эшелоном. И пришло оно по адресу спустя месяц, когда мы уже вовсю воевали… А пока ехали и ехали через всю страну. Я даже и не подозревал, что она такая огромная – больше Сибири.
Через две недели колесного перестука, лязга буферов, стоянок, паровозных гудков, клубов пара и дыма наш 630-й стрелковый полк высадился под старинным смоленским городом Ярцево, чтобы двигаться потом на Дорогобуж. Это было 9 июля 1941 года. Дату запомнил на всю жизнь, так как тот день стал днем боевого крещения и днем гибели нескольких моих товарищей.
…Не успели мы толком выгрузиться, осмотреться, как с горячего июльского неба на нас обрушились немецкие пикировщики. Сколько их было – двадцать, тридцать? Разве сочтешь в такой момент? Показалось, небо черно от крыльев. Оно и в самом деле потемнело от взлетающей пыли и комьев земли. Горели вагоны, повозки, метались обезумевшие лошади… Я укрылся между сходящихся рельсов стрелочного перевода. Мне казалось, что это надежная защита по крайней мере для головы. Но любопытство – что там происходит вокруг – заставило приподняться. Я увидел, как бегущий по шпалам боец был перерезан по пояс летящим листом железа. Туловище рухнуло, а ноги еще бежали. Так мне со страху показалось.
Кто-то, лежа на спине, палил из винтовок по самолетам. Ну, а в большинстве зарывались в землю – со скоростью кротов. Вот где пригодились наши малые пехотные лопатки. Сколько раз кляли их в походе за то, что деревянные черенки хлопали по ногам.
«Юнкерсы», воя сиренами, утюжили нас так, что ветер от их винтов пробегал по спинам. Ярцево немецкие бомбардировщики разрушили до основания двухразовой бомбежкой за несколько часов.
Дивизия прибывала и выгружалась по частям – в Ярцеве, Гжатске, Можайске. Наш полк сразу же выдвинулся на Дорогобуж. На полный сбор ушло почти десять дней. Чтобы не демаскировать расположение полков, нам было строго-настрого запрещено стрелять по самолетам из личного оружия. Мы понимали – солдатский телеграф действовал безотказно, – что готовится что-то очень серьезное, что именно здесь, на смоленской земле, врагу будет дан решительный бой. Ведь за нами – больно было подумать – простирались московские земли, а дороги, которые мы прикрывали, кратчайшим путем вели к столице.
Войска все время куда-то передвигались, все дороги были забиты машинами, танками, повозками. Стояла дикая, совсем не осенняя изнурительная жара. Но больше всего нас угнетали слухи о наших огромных потерях, окружениях, о вездесущих немецких десантах. Политрук регулярно проводил политинформации, но они мало что объясняли нам, что творится на фронтах. Думаю, политрук и сам не знал этого досконально. Из его выступлений запомнилось название «план Барбаросса». Мы иногда путались и называли «план Барбоса». И это всех смешило.
Но стало не до смеха, когда нам выдали черные пенальчики размером с мизинец – медальоны-смертники. Всем было приказано заполнить бумажные вкладыши для опознания твоего трупа. Я, как и большинство наших бойцов, не стал вписывать в листок никаких данных – бывалые бойцы говорили: как заполнишь «смертник», так и смерти не миновать. Кто-то верил, кто-то нет. Но «смертники» не выбрасывали, а прятали куда подальше.
ПРИМЕЧАНИЕ ИСТОРИКА
Приказом Народного комиссариата обороны СССР от 15 марта 1941 года в войсках в обязательном порядке вводился так называемый ЛОЗ (личный опознавательный знак). Представлял он собой бакелитовый пенал в виде цилиндра с вкладышем из пергаментной бумаги, где содержались следующие сведения:
– фамилия, имя, отчество;
– год рождения;
– воинское звание;
– уроженец – республика, край, область, город, район, сельский совет, деревня;
– данные о семье: адрес, фамилия, имя, отчество жены, ближайшего родственника;
– каким РВК призван (районный военкомат);
– группа крови по Янскому (от I до IV).
* * *
Согласно упомянутому приказу, в обязанности каждого командира входил строгий учет воинских потерь. Но на деле это исполнялось далеко не всегда, и фактически было невозможно. Убитых хоронили местные жители.
До армии я не курил – занимался спортом. Не курил и в Барнауле, где начинал свою военную службу. Первую затяжку сделал в июле 1941 года после бомбежки в Ярцеве. Вид у меня, должно быть, был столь потерянный и несчастный, что наш оркестрант трубач Виктор Петренко сунул мне недокуренную цигарку. После первой же затяжки закашлялся – ядреная махра ободрала глотку. Но все это как-то вывело из шока, переключило мысли на обыденное действо: оторвать листок бумаги, насыпать в него из кисета махорки, свернуть «козью ножку», достать спички, раскурить… В этом был некий смысл – сделать передышку, психологическая разрядка. О вреде курения никто не задумывался, когда-то он еще будет, этот вред. Осколки и пули, летящие в тебя и мимо тебя, были намного вреднее. Да и какой там вред организму, когда жизнь организма могла прерваться в любую минуту. И я закурил, как все, и дымил аж до 1946 года, когда молодая жена поставила вопрос ребром: выбирай – или я, или сигарета. Я выбрал жену. А свой серебряный портсигар бросил в колодец. Для того, чтобы потом, когда потянет закурить, вспомнить и пожалеть – такую вещь выбросил, чтобы порвать с табаком – неужели зря выбросил? Не знаю, это ли подействовало, или силы воли хватило, но после пятилетнего курения с папиросами дела больше не имел.
Зимой верилось, что махорочный дым согревает нос и горло и даже щеки, приятно было смотреть на тлеющий огонек, казалось, что и пальцы согревает этот крошечный комелек. А у скольких солдат это было последней предсмертной радостью – подымить перед боем.
Наш оркестр растасовали по ротам. Духовые трубы сдали в обоз, а нас, музыкантов, назначили боевыми санитарами. Мы должны были вытаскивать с поля боя раненых вместе с их оружием. Строжайшим образом было запрещено оставлять винтовки. Вытащил раненого без винтовки – идешь под суд.
Страшно было выползать из-за бруствера, когда другие за ним прячутся. Кажется, что ты уже на прицеле, еще немного и раскаленная пуля вонзится в тело – в голову, в плечо, в руку, куда попадет. Но ползти надо, там, метрах в ста от переднего края, криком кричит тяжело раненный в контратаке боец. Кричал, а сейчас уже и не кричит. Может, помер уже, и я ползу зря? Но в любом случае надо забрать его винтовку, да и самого притащить, чтобы убедились – жив еще или помер. На стадионе я стометровку меньше чем за минуту пробегал. А вот проползти на время ни разу не пробовал. Время теперь будто застыло, как клей, ползешь, а оно тянется еле-еле. Дополз. Боец без каски, лежит на спине, обе ноги выше колен перебиты, ткань солдатских шаровар густо набрякла темной кровью. Однако живой, меня увидел – глаза открыл.
– Держись, браток, сейчас к своим поползем.
Я перетягиваю ему ноги выше ран, как учил ротный санинструктор, туго перетягиваю, чтобы кровотечение остановить. Интересно, немцы следят за мной? Что-то притихли, гады. Может, понимают, что я санитар? Правда, повязки у меня нет, но сумка-то с красным крестом. Ни фига не понимают – дали короткую очередь в мою сторону. Пули веером просвистели то ли над головой, то ли в стороне. Днем не видно, как пули летят, ночью – другое дело. Но сейчас разгар дня. И раненый просит воды. Вода у меня во фляжке.