Дождь над Афинами, кажется, прекратился, но небо всё ещё не просветлело. Хмурые тучи, словно волны, накатывали на город, усиливая и без того гулявшую в умах людей тревогу и нервозность душевного состояния. К полудню вся площадь была усеяна горожанами. Мужи всех возрастов и достоинств с нетерпением дожидались Солона. Среди них находились даже дети, хотя им не позволялось участвовать в собраниях. Собственно, никакого собрания и не было. Скорее всего, событие напоминало стихийное уличное театральное действие, в котором сатир Солон общался с хором, то есть с афинянами. А уличные театральные действия в Афинах, как и во всей Элладе, стали уделом не только взрослых мужей, но и детей, женщин, людей, не имеющих гражданства. Между тем на Агоре сомневались, что новоявленный сатир – Солон положительно воздействует на молодёжь. Впрочем, никто никого не прогонял и не зазывал остаться. Все томились ожиданием. У входа мелькнуло лицо бывшего стратега Главкона, здесь же стоял полемарх Диодор, и даже престарелый Клеомен – бывший хитромудрый архонт, словно невзначай заблудившись, зашёл сюда. Видя огромное скопище возбуждённых людей, он съязвил:
– Экклесию и ту посещает меньше граждан. Надо бы намеренно просить Солона сумасбродить в день народных собраний. Тогда бы и глашатаи не понадобились.
Тем временем на площадь вошли сообщники поэта, что являлось верным признаком скорого прибытия и самого виновника невиданного сборища. На сей раз Гиппоник, Клиний, Конон и Дропид не остались вместе, а разбрелись по разным углам Агоры. Так, видимо, они уговорились заранее.
Наконец-то появился и сам ожидаемый. При его виде площадь, напоминавшая пчелиный рой, притихла. Стоявшие на пути поэта мужи – кто вежливо, кто сочувственно, а кто и небрежно – расступились, пропуская его к камню, к которому он упрямо спешил. Легко взобравшись на него, как и в предыдущие дни, Солон поправил на голове шапочку, окинул присутствовавших наигранно сумасбродным взглядом, повернулся на Юг – в сторону злополучного острова, плавно вытянул обе руки и сильным, красивым голосом запел:
О, Саламин, сколько ты унижений доставил Афинам,
Остров желанный, в наш дом, открывающий путь…
Афиняне внимали поэту. Даже те, кто вовсе не любили и не понимали поэзии, и то пытались вникнуть в смысл солоновых элегий. Бывший стратег Главкон, почёсывая обрубком своей руки за левым ухом, тихо произнёс:
– Да-а-а! Ну и ну!
Что он этим хотел сказать, никто толком не понял. «Да», в смысле правоты Солона. Или «да» – как раз в противоположном значении.
Полемарх Диодор, слушал Солона, опустив взгляд, словно бы устыдился его упрёков. Рядом с ним стоял десятилетний мальчишка по имени Феспид. Широко открыв рот, восхищённо глядя на поэта, он затаённо вникал в солоновы слова, буквально поглощая их. Не они ли, через много лет, побудят создателя трагедии к своим изысканиям?
Бывший архонт Клеомен не только слушал, но и внимательно следил за действиями поэта, пытаясь проникнуть в его душу, и уяснить – действительно ли она больна. Не раз он окидывал хитроумным взглядом и всех присутствующих на площади, изучая их отклики на призывы Солона. В конечном счёте, Клеомен понял – афиняне на стороне безумца. Касательно душевной болезни самого выступавшего, бывшего архонта взяли серьёзные сомнения. Лицо, глаза, руки и одежда действительно несли оттенок умопомешательства. Но голос и содержание элегий как раз свидетельствовали о ясности ума. Двойственное, весьма двойственное впечатление от услышанного и увиденного на Агоре осталось у рассудительного Клеомена. Стоявший рядом с ним пожилой афинянин, нерешительно шепнул ему:
– Вот так штука! Сдаётся мне у Солона умно безумный образ мыслей.
– Вернее безумно умный, – хихикнув, ответил Клеомен и, прихрамывая, подался прочь. При этом он убеждал самого себя: «Скорее мы скудоумны, нежели «умник»» Солон.
– А мне кажется у него криптомнезия, – крикнул вослед уходящему Клеомену лекарь Мирон. – Уж больно у него всё путается – и реальное, и вымышленное, и увиденное во сне, прошлое и настоящее. Не иначе как криптомнезия. Я вполне это допускаю.
Про себя же Мирон подумал: «А может Солон олигофрен, психически недоразвитый. В среде эвпатридов, тем более царственной, такие индивиды встречаются часто. Я уж это точно знаю». Он ещё долго размышлял над увиденным и услышанным здесь, но окончательно не определился. Видимо, требовался глубокий диагноз, предполагающий всестороннее исследование больного, то есть Солона. Мирон продолжал наблюдать и присматриваться, надеясь установить достоверный диагноз.
Зато многие посетители Агоры, не вдаваясь в тонкости происходящего, всё больше приободрялись, радуясь появившейся возможности отменить позорный закон и повоевать.
Вновь, как и вчера, молодёжь азартно выкрикивала:
– На Саламин! На Саламин! Смоем позор! Смоем позор!!!
Когда поэт удалился с площади, афиняне ещё долго оставались на месте. Развернулась небывалая полемика как вокруг безрассудства Солона, так и по поводу Саламина. С Агоры она переместились на улицы, затем во дворы и дома. Афины постепенно стали напоминать просыпающийся вулкан. Правда, находились и такие, которые утверждали, что им нет дела до измышлений Солона. Как-никак больной человек. А с больных, да ещё умом, никакого спроса нет.
С каждым выступлением Солона мнение горожан всё больше и больше склонялось к отмене закона о Саламине, называемого ещё «Законом Аристодора», и необходимости новой экспедиции туда. Всё чаще звучали голоса, требующие немедленного созыва Экклесии, посвящённой этому вопросу. Недовольство росло; росло не по дням, а по часам. Обо всём этом Солон достоверно знал. Каждый вечер друзья сообщали ему об услышанных ими новостях на Агоре и на афинских улицах. Подобное обстоятельство весьма радовало поэта, хотя и чувство большой тревоги также не покидало его. Он хорошо изучил афинский народ, который может тебя сегодня поддержать, а завтра – наказать. Но будь что будет! Решено довести до конца задуманное дело, хотя каким мог быть конец, никто толком не знал и вовсе не предполагал.
Ещё несколько дней «безумноречивый» поэт являлся площади и её обитателям и неистово призывал соотечественников к ратному делу. Он страстно воспевал утраченный Саламин. За истекшее время на Агоре побывали едва ли не все граждане Афинского государства. Даже из отдалённых селений Аттики, из так называемой аттической глуши, прибыли гонцы узнать о происходящем. А узнав, тут же возвращались назад с невиданной вестью. Афинская молодёжь буквально окрылилась Солоновыми стихами и целые дни проводила на площади. Да что там молодёжь. Люди среднего и старшего возрастов бросали свои обычные занятия и по многу раз ходили слушать одержимого Солона. А затем спорили, сомневались, вновь спорили, разводили руками, вздыхали и, что там говорить – побаивались.
Тем временем молва о безумноречивом поэте вышла за пределы Аттики. Она распространилась даже в Мегарах, где местные мужи, насмехаясь над происходящим в Афинах, задавались вопросами: «А чтобы сие на самом деле значило?», «Не деградируют ли окончательно Афины?». «Скорее всего, у Солона паранойя, раз он ежедневно бредит Саламином. А может он психопат?» Но и здесь имелись такие мужи, которые со скрытой тревогой восприняли афинскую новость. Видимо, сердце им подсказывало, что не к добру творится всё происходящее во вражеском стане. Не тот человек Солон, чтобы затевать такого рода чудачества и глупости. Что-то здесь не так. Но таковых в Мегарах было крайне мало.
В Афинах же нарушился привычный уклад жизни. По всему чувствовалось – страсти накаляются, неотвратимо назревают крупные события, а посему требовались какие-то решения. Но пока никаких решений не принималось. Архонты – высшие должностные лица – выжидали довольно долго, и только на двенадцатый день архонт-эпоним Аристодор, наконец-то пригласил восьмерых своих сотоварищей-архонтов, кратко изложив им суть дела. Он мог бы того и не делать, поскольку все хорошо знали о происходящем в их отечестве. Но так повелевал долг, которому Аристодор был верен. Свою краткую речь главный архонт завершил вопросом: