Затем царь Эврит стал рассказывать о том, как пришел к нему недавно по пути один фиванский герой, некогда обучавшийся у него стрельбе из лука.
— Это — сын царя Амфитриона и Алкмены. Он, впрочем, напившись неразбавленного вина, стал отрекаться от своего почтенного отца и уверять, что он сын самого Тучегонителя Зевса. По этой причине он стал вести себя самовластно, как бог… Я еле отнял у него мою Иолу, которую облапил этот наглец, и с помощью рабов выгнал за дверь пьяного бродягу… Он проспался во рву под стенами башен, а потом ушел, обещая вернуться и разгромить мою Ойхалию… Иола долго плакала и не могла успокоиться… Не знаю, как могли за него отдать Деяниру, сестру славного героя Мелеагра, на которой он женат… Но зачем ты так стремишься уходить? — сказал седовласый царь, видя, что сын Филаммона поднялся со скамьи и направился к нему благодарить за гостеприимство.
Фамирид торопился уйти от радушного Эврита, наделившего его на прощанье новым плащом, хитоном и крепкими сандалиями, а также пищею и вином. Снабженный всем этим сын Аргиопы скоро уже шагал по направлению к Фракии, оставляя за собою сложенные из гигантских каменных глыб крепкие стены Ойхалии, с ее высокими башнями по углам и по обе стороны крепких, массивных ворот.
В ушах героя еще продолжали звучать робкие мольбы геликонской нимфы: «Не уходи от меня! Ты мне так дорог. Не разрывай бедной наяде сердца горькой разлукой! О, как вы, люди, безжалостны!»
Тихая скорбь томила душу фракийца.
Он подошел к Стримону, волны которого играли под солнцем серебристыми блестками.
Выбрав удобное место на берегу, певец омыл себе ноги и руки, а затем совершил возлияние Аполлону, золотые лучи которого пронизали светлую струйку скользящей из тыквы на луговые травы холодной чистой боды.
День был чудный, и колесница солнца находилась в зените. Пальцы Фамирида сами собой взялись за плектр, который проворно забегал по струнам кифары. И все, что накопилось за это время на сердце, стремилось излиться в печальной, торжественной песне.
— Привет Тебе, Аполлон, чтимый на Делосе и в Ликии, ежедневно обтекающий землю, Златоволосый, в огненной тиаре, сын олимпийца Зевса. Я, Твой потомок, идущий на гибельный подвиг, накануне, быть может, печального дня приветствую сияние Твое. Вдохнови мою песнь, о славный бог! Не дай посрамиться Твоему внуку!.. Отрываясь от сладостных струн, рука посылает Тебе мой поцелуй!..
Внезапно слегка зашипела вода у берега, и обнаженный могучий речной бог выставил из нее свое желтоватое полное тело. Увенчанное зеленою осокою с белыми кувшинками чело, под которым сверкали два влажных блестящих глаза, повернулось к фракийцу. Облокотясь на берег, бог Стримон обратился к Фамириду:
— О каком гибельном подвиге пел ты, о смертный? Твой голос понравился мне, и я хотел бы тебе помочь. Расскажи, что с тобой случилось.
— Благодарю Тебя, о бессмертный, но Ты вряд ли сумел бы помочь мне. Я вызвал на состязание муз. По всей вероятности, они не захотят признать себя побежденными, хотя бы и спели хуже, чем я, и наверно постараются отомстить в случае неудачи.
— Сколько же их числом и как узнать ту, которая главенствует в хоре? — деловито гладя зеленоватую бороду, спросил речной бог.
— В хоре их начальствует самая старшая муза — темнокудрая, белорукая Каллиопа. Она красивее всех лицом и лучше других поет сочиненные ею песни. Без нее музы вряд ли решились бы на состязанье со мною.
— Путник, ты мне понравился. Я желал бы тебе помочь. Научи меня теперь, как отличить Каллиопу от прочих сестер. Мне так бы хотелось на нее посмотреть!
— Голова этой музы увенчана лавром, и золотые шпильки с цикадой вколоты у нее в волосах; края хитона ее вышиты красными фигурами невиданных здесь птиц и зверей. В руках у этой богини складные дощечки.
— Благодарю. Если ты останешься цел — приходи рассказать мне о твоей победе, а я покажу тебе тогда своих дочерей. А пока сыграй и спой мне что-нибудь еще на прощание. За это я прикажу волнам не сталкивать тебя в ямы во время твоей переправы, а маленькая водяная птичка покажет тебе самое мелкое место.
Божество погрузилось в свою родную реку, а Фамирид запел старую песню об Аполлоне, преследующем прекрасную Дафну.
— Не волк догоняет ягненка, не олень бежит от льва, и не сокол ловит робкую горлицу. За дочерью Пенея, сгорая от любви, устремляется пламенный Феб.
Развеваются тонкие одежды. Распустились пышные волосы. Легче стрелы убегает прекрасная Дафна. Быстро мелькают ее белые ноги.
Не спеши от меня, прелестная нимфа! Тернии исцарапают тебе колени. Не пощадят лица твоего гибкие ветви. О камень ты ушибешь свои нежные пальцы…
Сердце сына Латоны ты уносишь с собою. Пожалей влюбленного бога. Дай охватить руками твой гибкий розовый стан!.. Ты моя! Я поймал тебя, о недоступная Дафна!
Ты и теперь не отвечаешь на ласки. К небу простираешь ты руки. Твердеет стройное тело… О дочь Пенея, неужели ты обращаешься в дерево?
Все равно я не расстанусь с тобою! Ты будешь моей, и листья твои украсят чело влюбленного бога. Аполлон нежно целует твою, корою покрытую, грудь!..
Прозвенел последний грустный аккорд, Фамирид подобрал края одежды и стал переходить через реку. Маленькая птичка, весело пища, летела перед ним над самой водою…
Времени до состязания оставалось уже немного, и певец ничего так не боялся, как опоздать. Сын Филаммона еще не решил, о чем будет он петь и играть перед своими соперницами. Ему одинаково нравились и таинственные фракийские гимны об Ойносе, Зевсовом сыне, и о страданиях гордого, непреклонного Прометея. Фамирид старался сосредоточиться на обеих темах, но нередко вместо них в его воображении вставало ласковое лицо слегка задумчивой нимфы, заслоняя гигантский образ прикованного к кавказским скалам титана или скорбного Зевса, принимающего окровавленное сердце безвременно погибшего Загрея. Певцу казалось, что он слышит тихий умоляющий шепот в шелесте листьев, в дуновении ветра, в серебристом журчании горных ключей. И порою фракийцу страстно хотелось вернуться в небольшую лощинку у подножья геликонских холмов, где ждали его маленькие нежные руки и ненасытные уста опоясанной зелеными травами легкой и стройной наяды.
Но сын Филаммона не поддавался пленительной грезе и твердо шел к высотам Пангея, куда увлекали его неумолимые мойры.
Была лунная ночь. Серебряный свет заливал каменистую гладкую площадку на Вершине Пангея.
Внизу слегка трепетала листва тополей, но темные очертания кипарисов и пиний оставались неподвижны. Обыкновенно пустая вершина горы теперь была полна оживления. Несколько кентавров, держа в могучих руках ярко горевшие смоляные факелы, замерли в неподвижных позах. Красноватое пламя озаряло их грубые черты и черные бороды.
Любопытство и страх были написаны на лицах толпы окрестных, взволнованных событием, ореад. Седой мохнатый сатир, неизвестно зачем приковылявший, хромая поврежденной где-то ногой, сновал от одной группы к другой. Некоторые лесные темнокосые нимфы приехали верхом на грациозных ланях. Толкая прочь от себя ничего не понимающих шаловливых панисков, шептались взволнованные ожиданием, издалека пришедшие нимфы дубрав — альсеиды.
Их взоры переходили от неподвижно стоящей человеческой фигуры в грубом шерстяном платье и с кифарой в руках к группе стройных, одетых в золотистые хитоны, чем-то взволнованных муз. Последних было восемь; они заметно тревожились отсутствием старшей сестры, внезапно отставшей от них при переправе через Стримон.
Тихим голосом говорили они об исчезновении Каллиопы. Некоторые из муз стали даже подумывать о том, чтобы отказаться от поединка.
— Быть может, Каллиопа успеет прийти к концу состязания, — выразила предположение Клио.