Но Робер д'Артуа желал стяжать себе всю славу дня. Он пустил своего коня вперед, а тамплиеры, задетые за живое, бросились за ним, "изо всех сил пришпоривая коней". Так, весь порядок сражения был нарушен, авангард с глупым безрассудством вступил в схватку на улицах города Мансураха, тогда как основная масса армии еще не перешла реку. Это значило обречь атаку на полное поражение. Какое-то время действия Робера д'Артуа казались успешными. В египетском лагере, где ничего не знали о маневре королевской армии, началась паника, и эмир Факхр-аль-Дин, сидевший в ванне, едва успел вскочить на коня, как был убит ударом копья. Если бы Робер д'Артуа сумел остановиться в этот момент, он действительно стяжал бы лавры победы, тем более что в это время к нему подлетели десять рыцарей от его брата, короля, с приказом остановиться. Но не желая ничего слышать и никому повиноваться, он продолжил погоню и безрассудно устремился на улицы Мансураха. А тем временем подоспела кавалерия мамлюков, которую возглавлял знаменитый Бей-барс, чье имя не замедлили прославить как восточные, так и франкские анналы. Горстка французских рыцарей была сметена, как и следовавшие за ними тамплиеры, и каждая из тесных улочек города превратилась для этих несчастных в засаду, где их перебили как попавших в ловушку зверей. Победоносные мамлюки быстро сами перешли в атаку, и главный корпус королевской армии подвергся ей в самых неблагоприятных для себя обстоятельствах, не успев выстроиться и не дождавшись арьергарда во главе с герцогом Бургундским, который еще не переправился через реку. Таким образом, безрассудный бросок Робера д'Артуа уничтожил эффект этого перехода через реку, к которому египетская армия была совсем не готова, и поставил весь поход на грань поражения.
"Можно сказать, что мы все бы погибли в этот день, не защити нас король своей персоной", – пишет Жуанвиль. Действительно, лишь личная доблесть короля спасла ситуацию. Именно в этот момент хронист набрасывает нам его незабываемый портрет: "И подъехал король со своим корпусом под громкие крики и громкий шум брут и литавров, он остановился на насыпной дороге. Никогда я не видел столь красивого рыцаря, он казался выше всех своих людей на целую голову, в золоченом шлеме и с немецким мечом в руке".
"Доблестный телом и добрый душой" – этот рыцарский идеал был совершенным образом персонифицирован здесь в короле. И именно в этот день его личная храбрость и доблесть спасли ситуацию. На страницах прекрасного рассказа хрониста об этом бое все достойно внимания, все, в том числе и доброе настроение, проявлявшееся его участниками в почти безнадежном положении. Жуанвиль рассказывает, что в наиболее критический момент он увидел, что маленький мост через ручей остался без защиты, и предложил графу де Суассону его оборонять, ибо "если мы этого не сделаем, турки набросятся на короля и со стороны моста, и тогда наши люди, зажатые с обеих сторон, не устоят". Они оба, Жуанвиль и граф де Суассон, стали оборонять мост и держались героически, когда в них то метали греческий огонь, то осыпали их стрелами. "Я получил только пять ран от стрел", – спокойно говорит Жуанвиль и добавляет: "На этом мосту добрый граф де Суассон шутил со мной и говорил: "Сенешал! Пусть эта сволочь бесится, клянусь Богом, мы еще вспомним этот день, когда будем в гостях у дам!""
Чтобы закончить разговор об этом сражении, скажем, что победа осталась за армией короля, за нее пришлось дорого заплатить, но она позволила удержать Мансурах. И тогда ее герои вновь стали просто людьми с обычными чувствами, которые трогают нас в рассказе Жуанвиля о встрече с королем: "Я снял с него шлем и дал мой шишак, дабы дать ему воздуха. В это время подъехал брат Анри де Роне, прево ордена госпитальеров, перебравшийся через реку, и поцеловал ему руку в железной перчатке. Король спросил, знает ли он что-нибудь о его брате графе д'Артуа, и тот ответил, что у него хорошие новости, ибо он уверен, что его брат граф д'Артуа сейчас в раю… И король сказал, что Господь благословен за все, что Он делает, и слезы потекли из его глаз".
Обескровленная тяжелой победой армия под неумолимыми небесами стала жертвой эпидемии. Сам Людовик Святой заболел тифом. Безуспешно попытавшись закрепиться на своей позиции, которая между двух рукавов Нила была крайне неблагоприятной, и блокированная флотилией, перерезавшей связь между Дамьеттой и христианским лагерем и мешавшей его обеспечению, армия в конце концов капитулировала. Дамьетта, где королева Маргарита Прованская в тяжелейших условиях держала оборону, спасая почти безнадежное положение христиан, была сдана в обмен на плененного короля, а за освобождение армии был обещан выкуп в пятьсот тысяч турских ливров.
Но на этом крестовый поход Людовика Святого не закончился; еще четыре года (он вышел из египетской тюрьмы 8 мая 1250 г.) он оставался в Сирии, где его действия были противоположны тому, что делал Фридрих II, ибо он объединял и укреплял то, что тот развалил и ослабил. Он восстановил порядок во франкской Сирии, самым большим злом которой была анархия, публично осадил великого магистра ордена тамплиеров, позволившего себе проводить политику, противоречившую его собственной, примирил Антиохийское княжество с армянами Киликии, поддержал старый союз со знаменитыми ассасинами (он отправил в подарок Старцу Гор "множество драгоценностей, алое сукно, золотые и серебряные кубки") и отправил к монголам Гильома Рубрука, брата-францисканца, которому мы обязаны подробным сообщением об этом еще неизвестном народе.
Беды, обрушившиеся на этот поход, которому все обещало успех, ибо это был поход героев, святых и в то же время инженеров, внушили современникам, как кажется, обескураживающие сомнения- почему же благословение Господне не осенило его рыцарей?
Что касается сомнений и выводов самого короля, то о них пишет Жуанвиль "Во время обратного плавания, когда король и его семья едва не погибли в буре, в разговоре со мной он сказал: "Сенешаль. Господь нам ясно показал свое великое могущество; ведь один из этих малых ветров, который был столь слаб, что с трудом и ветром называться может, чуть было не потопил короля Франции, его жену, детей и все его окружение"". И по поводу угроз Бога он далее сказал, цитируя Св. Ансельма: "Боже, зачем грозишь ты нам? ведь от угроз твоих тебе ни выгоды, ни убытка нет; если бы ты всех нас погубил, то не стал бы беднее, а заполучи ты всех нас, то не станешь богаче. Поэтому понятно, как говорит святой, что Бог посылает нам испытания не ради своей выгоды и не во избежание ущерба себе, а только из великой любви к нам он предостерегает нас своими угрозами, дабы ясно узрели мы свои грехи и избавились от того, что Ему неугодно. Так сделаем же это и тогда мы поступим мудро".
Историки действительно отмечали перемены, произошедшие в короле после крестового похода. Ведший ранее примерную жизнь, он стал все более и более предаваться умерщвлению плоти, проявлять заботу о справедливости и милосердии, коими отмечены все его акты, от парижского договора 1259 г, по которому он вернул часть земель английскому королю, чтобы "породить любовь между его детьми и моими, которые являются двоюродными братьями (по матерям)", до знаменитых судов под дубом в Венсеннском лесу или раздачи впечатляющих милостынь, из-за чего, по словам Жуанвиля, роптали его близкие; но он им отвечал "Я предпочитаю делать излишние траты на милостыни из любви к Богу, чем на роскошь и мирское тщеславие". Каковы бы ни были причины его второго крестового похода, с его стороны, это был акт самопожертвования, какой полвека спустя стремился свершить Раймунд Луллий на той же африканской земле. В тот момент, когда король принимал крест, "он был столь слаб, – пишет Жуанвиль, – что позволил мне донести его на руках от дворца графа Оксеррского до монастыря кордельеров" Больным отправившийся в поход, король, как известно, быстро стал жертвой дизентерии, свирепствовавшей в Тунисе.
От этого его последнего путешествия осталось два-волнующих текста: его завещание, продиктованное, когда он плыл вдоль берегов Сардинии, и записка с добавлением к нему, написанная за несколько дней до смерти, где он заменил двух баронов, его душеприказчиков, поскольку они уже умерли от той болезни, что постигла и его самого. Его возвращение домой было настоящим крестным ходом в сопровождении тел восьми умерших членов его семьи, о чем до нас дошло только одно свидетельство: это "монжуа"[47], возведенные Филиппом Храбрым в тех местах, где он отдыхал, когда нес на своих плечах останки своего отца от Собора Парижской Богоматери до королевского аббатства Сен-Дени. Единственный сохранившийся уличный алтарь из этих "монжуа" находится в маленьком сквере Сен-Дени на площади Ратуши справа, если смотреть на базилику.