Почему среди ночи его привезли сюда, а не в чрезвычайку или в городскую тюрьму? Кого доставили в этот дом раньше, и кто содержался во второй половине? Что это за важная птица, которую необходимо везти из Екатеринбурга даже не в Пермь, а в саму Москву? Пока я размышлял над этими вопросами, паренёк задышал ровно и глубоко, глаза его потихоньку закрылись, и он уснул.
Мы провели в этом доме ещё одну ночь и два дня. Всё это время молодой человек не вставал с кровати и почти ничего не ел. По нужде он просился крайне редко, и тогда мы приносили из сеней ведро, служившее ему туалетом.
Время шло, а узник наш всё так же пребывал в каком-то отрешённом состоянии. Трудно было представить, что могло с ним случиться, чтобы так его надломить. Он часами лежал на кровати, лицом к стене и часто, вроде бы совсем без причины, рыдал, начиная что-то скороговоркой произносить. Но слов разобрать было невозможно.
Мне было очень жаль этого парня, и я как мог, старался поддержать его, ну, по крайней мере, лишний раз не беспокоить. Однажды, возвращаясь в дом через сад, я заметил несколько вполне созревших яблок. Сорвал их и, заступив на дежурство, оставшись наедине с молодым человеком, положил эти яблоки ему на кровать.
Лицо его в этот момент будто просветлело, и он вдруг спросил:
– А они мытые?
Я не сдержался и рассмеялся, едва успев прикрыть рот ладонью. Он тоже едва заметно улыбнулся. В его положении узника с неизвестным будущим, главное было – не съесть немытое яблоко.
Потом он взял одно из этих яблок и долго вертел его в руках, с интересом рассматривая.
– Это, наверное, белый налив, – очень тихо произнёс парнишка, – у нас в саду под Петроградом, в Гатчине, такие росли.
После непродолжительной паузы он спросил:
– Скажите, а вы не видели девушку? Где-нибудь в этом доме не появлялась девушка в светлом платье с длинными волосами?
Я остановил его, подняв руку.
– Нам нельзя с тобой разговаривать. Таков был приказ. А девушку я здесь никакую не видел.
Тут я подумал, что сейчас вполне подходящий момент, чтобы вернуть парню найденный мной медальон. Я протянул его молодому человеку, прижав указательный палец к губам, показывая, что не надо ничего говорить, что пусть мой поступок останется в тайне.
Он кивнул головой и едва слышно прошептал: "Спасибо".
От всего произошедшего, не знаю как у него, а у меня на душе как-то легче стало. Аж перекреститься захотелось.
Комиссар Зарубин раз в день отлучался в город. Возвращаясь, он с каждым разом выглядел всё мрачнее и мрачнее. Наконец, в последний день нашего заточения он вернулся поздно и в хорошем расположении духа. Доктор был с молодым человеком, а мы втроём собрались в зале. Семёныч приказал собрать наши пожитки в вещмешки, проверить и зарядить оружие и быть готовыми этой ночью перебраться всей нашей командой на железнодорожный вокзал города. В конце он разразился настоящей речью. Напомнил о важности предстоящего дела, о строгой секретности задания. Почему-то он вспомнил Конституцию нашей молодой республики, которую приняли в том же июле восемнадцатого года, незадолго до этих событий. Сказал, что революция мстит тиранам и эксплуататорам трудового народа, будет бороться с ними до полного их истребления, но большевики не воюют с детьми, ещё не запятнавшими себя кровью людей. Он говорил ещё много и не очень для нас с Иваном понятно, но закончил опять напоминанием – если кто-то попытается освободить нашего подопечного, то в живых его оставлять мы не должны ни в коем случае.
Стали ждать сигнала к отправке. Мы с Иваном помогли парню одеться и, чтобы он не выделялся из нашей компании, собрали ему такой же солдатский вещмешок, как и у нас, положив туда всякой всячины.
В час ночи в дверь постучал уже знакомый нам комиссар в кожанке, тот самый, что привёз арестанта. Мы думали, что экипаж будет во дворе, но он остановился в соседнем переулке. До него мы добрались почти бегом. Я и Иван поддерживали под руки молодого человека, чекист в кожанке двигался впереди, а замыкали шествие Семёныч и доктор. К центральному вокзалу кучер доставил нас в считанные минуты. Вернее, не к самому зданию вокзала, а куда-то в тупик. Там стоял состав, в голове которого находились аж два паровоза. Первый и последний вагоны были пассажирские, а между ними штук шесть пульманов. Мы заметили, что возле состава не было видно ни души, только в отдалении стояли какие-то люди с винтовками.
Поднялись в первый от паровозов пассажирский вагон и заняли три купе. Убранство вагона нас с Иваном поразило. Ни до того, ни после такой красоты мне видеть не приходилось. Всё было отделано красным деревом. Повсюду позолоченные светильники, ковровые дорожки, массивные бронзовые пепельницы и плевательницы. Входная дверь в купе и та, что из одного купе вела через крохотное помещение с умывальником в соседнее, были с яркими рисунками из разноцветных стёкол (теперь я знаю, что это были витражи). В каждом купе по два мягких дивана, а между ними у окна столик, тоже из красного дерева. Мы с Иваном буквально глаза таращили на всё это богатство. В отличие от нас, по нашему пленнику было видно, что он к такой обстановке очень даже привык. В среднем из трёх купе поместили молодого человека. В одном из соседних – Семёныч с доктором. Во втором – комиссар в кожанке с кем-то из наших. Или я, или Иван неотлучно, по очереди находились с арестантом.
Только мы успели освоиться в новой для нас обстановке, как на платформе почувствовалось какое-то движение. Я незаметно выглянул в окно, чуть отодвинув шторку, и увидел, что к платформе подъехала пролётка с тем же кучером, что вёз и нас. Из неё вышла группа мужчин, а среди них – молодая женщина или девушка. Они тут же направились в конец состава, наверное, ко второму пассажирскому вагону.
Ещё через некоторое время возле нашего поезда началось настоящее столпотворение. Суетились какие-то люди, непрерывно подъезжали гружёные ящиками подводы, доносился шум автомобильных моторов. Судя по отдаваемым командам, что-то грузили в пульманы.
К рассвету всё стихло. И, наконец, в пять утра состав тронулся. Я понимал, что впереди нас ждёт не просто тяжёлая, но и опасная дорога. И в то же время настроение было приподнятым. Ведь несмотря ни на что, для меня начиналась новая, интересная, полная приключений и испытаний жизнь.
Не буду подробно рассказывать о режиме, который был установлен в пути следования. Отмечу только, что было предусмотрено всё, чтобы исключить наше общение с внешним миром. Двери вагона заперты, окна занавешены плотными шторами, передвижение по вагону – только в случае крайней нужды. За этим строго следили Семёныч и комиссар в кожанке. Ехали мы быстро, останавливаясь только для пополнения запаса дров и воды.
Хоть нам было запрещено разговаривать с молодым человеком, я обратил внимание, что сам комиссар Ротенберг (такая фамилия была у комиссара в кожанке), оставаясь наедине с арестантом, часто беседует с ним тихим, вкрадчивым голосом. В таких случаях он приказывал нам с Иваном выйти в коридор, но дверь иногда закрывалась неплотно, и можно было кое-что разобрать. Из обрывков фраз, услышанных мной, складывалось впечатление, что комиссар пытается о чём-то разузнать у молодого человека. Назывались чьи-то имена, упоминались названия городов и улиц, и даже монастырей. Чаще всего можно было услышать слово "ценности" или "драгоценности". Тогда я мало над этим задумывался, и эти расспросы товарища Ротенберга почти не отложились в моей памяти.
Без происшествий мы добрались до Перми, и здесь комиссар Ротенберг неожиданно попрощался с нами. Его сменил другой чекист, точно в такой же кожаной тужурке. Только в отличие от Ротенберга, статного и рослого мужчины, этот был маленький, с рыжими усами и такого же цвета кудрявой головой. Ходил он как-то боком, говорил с ударением на "о" и производил впечатление человека добродушного, весёлого и даже бесшабашного. При этом он был крайне неловок. Взяв в руки нож, чтобы нарезать хлеб, вместо хлеба, резал себе палец. Свёртывая самокрутку, половину табака просыпал на пол. Стеклянные стаканы у него бились, ложки падали со стола. Но нам с Иваном "кудрявый" сразу понравился, уж очень он отличался от сурового и немногословного Ротенберга.