– Я?!
– В молодости… Не важно. Если его забавы с девками не связаны с убийством, я не желаю о них знать, понятно?
– Вполне. Только никакой я не…
– Сказала ведь: не важно! Вы сможете расплатиться за разговор? Хорошо… Все последующие разговоры заказывайте за мой счет. До свидания.
Шамаш бережно положил трубку, покрутил головой – и перенесся в мрачную действительность, после чего отправился искать в ней Милку. Та лежала уже в постели, и её голые плечи поразили Сураева: помнил Милку худенькой, ведь тогда все они хотели походить на Твигги, и по городу ходили страшные истории о красотках, доголодавшихся до состояния, когда желудок уже не принимает пищи. Но разве у тогдашних девушек были желудки?
– Чего уставился? И что тебе сказала обо мне эта сучка?
Пошарил глазами по комнате. Ясно, бутылка перекочевала на тумбочку. Милка и в прежние времена любила выпить, но…
– Так что же?
– А… Не вспоминала совсем.
– Вот, я была права. Она меня и в грош не ставит.
Он пожал плечами. Двадцать лет тому назад Милка в компании не отказывалась бухнуть. Подшофе становилась неотразима: остроумная, заводная – и куда исчезала хорошенькая, но скучная и себе на уме зубрилка? Бог ты мой, о добро дарующий Думузи, а ведь позавчера, на том злополучном вечере воспоминаний, она была такой же – ну, почти такой же, как тогда. И если сейчас грубит, то не потому ли, что все ещё считает его своим человеком? А это значит… Шамаш побагровел.
– Ладно, иди ложись. Разбуди меня пораньше, хорошо? Да не тяни резину, глаза уже слипаются.
Постель непривычно мягкая, от Милки и через два одеяла пышет жаром. Потом казалось ему, будто возбуждение мучило до утра, но на самом деле, конечно же, большую часть ночи Сураев спал. А просыпаясь, прикидывал, сумеет ли справиться с поручением Ксении. Вот Милка, та просто считает его неудачником, ни на что не годным недотёпой, и никогда не дала бы ему такого поручения. А Ксения не знает ничего о нем, и очень похоже, что Генка, рассказывая ей о приключениях молодости, свои собственные подвиги приписывал ему. И теперь ревность Ксении неким фантастическим, однако, конечно же, приятным Шамашу способом распространяется и на него… Нет, не станет он признавать себя неудачником, рано на это соглашаться. Вот кто он, так это тупарь и копуша, ведь до него всегда доходит позднее, чем у других. Бывало, во дворе все пацаны переиграют в очередную игру, «жозку» там, к примеру, свинчатку с кусочком меха, и её надо подбрасывать на счет вывороченною ступней, а он всё присматривается. А как смастерит и себе, как попробует – а весь двор уже в ножичка играет. Не выполнить ему поручения прекрасной гречанки за пару дней, нет. Вот если бы хоть неделю, и не в таких же условиях…
– Да отстань ты, наконец! – внятно проговорила Милка и, прорвавшись через оба одеяла, метко лягнула замершего Шамаша. Он перевел дух, сосредоточился. Увидев перед собою белого барана, прогнал его, прошептал: «Один». Снова сосредоточился…
Очнулся как-то сразу, мгновенно. Серый рассвет. Чужая комната. Место в постели рядом пусто, но тёплое ещё. Невдалеке мягкий шум душа. Забросил руки за спину и снова смежил веки. Таких пробуждений давненько с ним не случалось, лет с пятнадцать, не меньше. Приметы неизвестной, таинственной жизни вокруг, в голове похмельный пустой звон, на пересохших губах – вкус жизни, изжитой начерно. Начерно, потому что всё по-настоящему прекрасное ждёт впереди. И беззаботный голос Генки из-за двери (из кухни, из ванной, с дивана за твоей спиной): «Э… Послюшай! Эй, Сашок, да ты слышишь, что она говорит?»
Легкий шелест босых ступней.
– Сураев, поди почисти зубы. Времени у нас в обрез.
Он затаился. А открыв глаза, увидел, сквозь предательские слезы, как Милка заканчивает совершенно немыслимый для неё прежней, бесстыдный жест.
Глава 5
Уши твои подслушивают,
глаза твои подсматривают.
Из древнеаккадской поэзии.
К полудню и радостный подъем, и ощущение телесной опустошенности покинули Сураева, оставив едва заметную боль в висках. Он многое успел за эти часы. Начать с того, что выпроводил Милку на квартиру подруги.
Из парадного вышли порознь. Укрывшись за стеклянной дверью бывшей булочной, а теперь комка с непонятным названием на иврите, он поглядывал на Милку, ожидавшую у двух чемоданов заказанное по телефону такси. Смотрелась она очень даже неплохо, отчего Сураев испытал нечто похожее на гордость собственника – чувство, в отношении Милки совершенно неуместное. Договорились, что она остановит водителя через два квартала после нужного дома, подождёт, пока такси уедет, и вернётся пешком. Помимо этих предосторожностей, Сураеву казавшихся верхом остроумия, он должен был проследить, не увязалась ли за такси какая-нибудь легковушка или, скажем, мусороуборочная машина. Не обнаружив ничего подозрительного, Сураев, прежде чем пуститься в путь самому, для верности подождал ещё с четверть часа.
Благополучно (а что, спрашивается, могло помешать?) миновал он КП на Паньковской, спрятал паспорт и проложенным ночью маршрутом направил стопы свои к греческому консульству. Не торопился, стремясь продлить несколько извращенное удовольствие от прогулки – извращенное, потому что пребывал в грустной и одновременно приятной уверенности, что на днях покинет прекрасный город, в котором не сумел прожить счастливо. Прощался со знакомыми с детства зданиями и видел их уже как бы со стороны, и не привычную горечь испытывал, а новое, скорее даже гаденькое, мстительное чувство, когда сравнивал их, теперешних, с теми гордыми красавцами, что запомнились ему со сравнительно благополучных шестидесятых. Не важно, кто сказал это первым, но ведь правда же, что недавние бомбардировки и ракетные обстрелы разрушили Гору, её старинные дома меньше, нежели предшествующие капитальные (слово-то какое!) ремонты. Именно они несли медленную, ползучую, для равнодушного глаза вовсе и незаметную погибель пышной, пусть безвкусной и варварской, но единственной в своём роде красоте города. Сносились башенки, сбивался декор, сглаживались штукатуркой лукавые еврейские лица кариатид, затыкались цементом орущие рты театральных масок и, повторяя судьбу устных мифов, погружались в немую плоскость стен мифологические сцены барельефов. Милое, из поздних позднейшее рококо, юго-восточный неоклассицизм, вульгарная, наивная, родная эклектика! А модерн, о тёплый, человечный, на долгом пути с Запада растерявший апломб и надменность, модерн Киева!
Студентом ещё Сураев встревожился, заметался. Надо было хоть как-то, пусть только для себя одного сохранить то, что оставалось. И летом, на каникулах, взял напрокат зеркалку и к ней хороший длиннофокусный объектив, принялся бродить по городу, снимая фасады. Денег хватало только на пленку и химикаты. В отрезках по шесть кадров, в аккуратных целлофановых пакетиках, сложенных в коробку из-под «Птичьего молока», эта чёрно-белая роскошь ждала на шкафу своего часа – пока не унесла её зачем-то Нина.
Зачем-то? К чему лукавить? Ведь рассказал ей о пленках, чтобы заинтересовать, удержать возле себя ещё хоть на полчаса. Отчаянно боролся тогда за неё, все средства были хороши – хватался и за не такие безобидные! Однако Нина пошла своей дорогой, а коробку прихватила для того же (теперь, во всяком случае, так ему кажется), для чего и он не в добрый час пустил в ход заветные пленки. Ведь умненькая Нина не полагалась только на немые свои достоинства, столь ослепившие Сураева, и не на одну только сладость юного женского естества надеялась. Ах, при одном только о ней воспоминании у Шамаша участилось сейчас дыхание – и это несмотря даже на столь лестную утреннюю прихоть Милки, а может, и благодаря ей, этой прихоти! Нина, в общем, трезво себя оценивает, и Сураев лишь со временем догадался: она и молчалива потому только, что ничего интересного не скажет и знает об этом. Тогда её немногословность была одним из достоинств избранницы, общей их чертой, приближающей друг к другу. Однако Нина, как выяснилось, вовсе не считала его комнатушку конечным пунктом своего жизненного странствия: впереди ожидает её мужчина с большой буквы, ради которого весь путь и совершается и которого должна она встретить во всеоружии – не малокультурной, в сущности, танцовщицей-недоучкой, пригодной разве что для циркового кордебалета или ресторанных шоу. Вот тогда она и пустит в ход завлекалочки, добытые на пути к Нему – закулисные цирковые истории, усвоенные от мужа и с успехом (о позор!) испробованные на Сураеве, те же пленки и мало ли что ещё теперь…