Литмир - Электронная Библиотека

Принципиально важное сходство подходов Лотмана и Канторовича состоит в том, что оба они рассматривают отношения государства и церкви не только в узкодисциплинарной перспективе истории идей или институтов, но и как общий вопрос истории культуры и исторической семиотики. Кроме прочего, анализ западной политической теологии у Канторовича в значительных чертах совпадает с рассмотрением «сакрализации монархии в России» в классической работе коллег Лотмана по московско-тартуской школе Успенского и В. М. Живова «Царь и Бог» (1987). Подобно отечественным семиотикам, Канторович описывает монархический порядок и его сакральные основания как символическую парадигму, охватывающую, помимо специальной юридической и политической литературы, поэзию и изобразительные искусства. Разделы его исследования озаглавлены: «Шекспир: король Ричард II», «Фронтиспис Ахенского Евангелия», «Корона как фикция», «Центр власти – человек. Данте» и т. д.

Как и Лотман, Канторович выводит могущество монархической власти из напряжения между условностью и безусловностью символа. Так, на примере буквального и символического значения понятия короны он заключает: «Неопределенность символа сама по себе могла быть самой большой ценностью в нем, а расплывчатость могла составлять подлинную силу символической абстракции» (Канторович 2015, 456). В центральном для Канторовича понятии фикции обнаруживается сродство юридических идей власти с медиальным языком искусства, обретающего таким образом важнейшую функцию в общественном существовании. Это сродство специально рассматривается в отдельной статье Канторовича «Суверенитет художника: заметки о юридических максимах и теориях искусства в эпоху Возрождения» (Kantorowicz 1961).

На основании фундаментальных заключений Канторовича исследователи установили принципиальную роль языка и художественного вымысла в секулярных конструкциях власти и политических сообществ начала Нового времени. В англоязычной науке эта перспектива разрабатывается Викторией Кан, увидевшей в раннемодерной секуляризации замещение метафизической истины сознательным конструктивизмом политики и искусства (см.: Kahn 2014). Кан описывает, кроме того, место методологии Канторовича в немецкой мысли первой половины XX в., связанной с именами Карла Шмитта и Вальтера Беньямина. В современной немецкой науке это направление представлено работами Альбрехта Кошорке и его коллег, в первую очередь коллективной монографией «Вымышленное государство: конструкции политического тела в европейской истории» (см.: Koschorke et al. 2007). На французском материале подход Канторовича оказался плодотворен для рассмотрения феномена «короля-солнца» Людовика XIV. Помимо работ Ж. М. Апостолидеса и П. Берка (см.: Apostolidès 1981; Burke 1994), укажем на образцовое исследование Луи Марена «Портрет короля» (1981), где описывается соположение в «классическом абсолютизме» «физического исторического тела» короля и его «семиотически-ритуального» тела, портрета, понятого как узловой случай работы языка и репрезентации (Marin 1988).

Подходу Марена созвучен разбор словесных и живописных изображений Екатерины II в «Очерках…» и других работах Лотмана. В панегирическом портрете монархини Лотман опознает напряжение между «вещью» и «знаком, требующим включенности в определенную систему государственной символики»: «<…> лицо Екатерины II и орел у ее ног на известной картине Левицкого дают различную меру условности (лицо изображает лицо, а орел изображает власть)» (Лотман 1996, 134; Лотман 1992а, 269). Вместо старинной семиотической безусловности главным символическим ресурсом обновленного Петром самодержавия оказывается условность и вымысел нового искусства. В этой перспективе оживает и традиционный тезис Лотмана о том, что Феофан Прокопович и Ломоносов, главные придворные писатели своего времени, привержены «государственности в ее идеальной <…> ипостаси» (Лотман 1996, 95). Сама идея государства формируется и распространяется – в эпоху, не знавшую вездесущего бюрократического аппарата, – при помощи аппаратов фикции.

Во второй главе «Очерков…», «Литература в контексте русской культуры XVIII века», Лотман (как позже Виктория Кан) выводит из процесса политической секуляризации становление светской словесности Нового времени:

<…> когда место религиозного авторитета оказалось вакантным, его заняло искусство Слова. <…> Отношение литературы к послепетровской государственности особенно ярко выделяет природу места, занятого ею в общем контексте культуры. <…> В новом секуляризованном государстве церкви было отведено место пропагандиста правительственных мероприятий, официального публициста, действующего на подданных не средствами внешнего принуждения, единственно доступными правительству, а внутреннего убеждения. <…> Поскольку одновременно и светская литература петровской эпохи была отчетливо публицистична, от литературы власть ждала того же – пропаганды своей программы, сакрализации главы государства, публицистичности и панегириков. Литературное слово облекалось авторитетом государства, сакрализовалось за счет обожествления светской власти (Лотман 1996, 89, 92–93).

Отказываясь от привычной герменевтики, полагающей предельный горизонт литературоведческого анализа в абсолютной субъектности Автора, Лотман вписывает вопросы об авторе, тексте и читателе в общую историю политико-символических форм и определенной ими «социальной психологии». Авторство оказывается в тени авторитета, претерпевшего в петровскую эпоху масштабные сдвиги. Литература – светские сочинения, отвечающие определениям поэзии или вымысла, – служит медиумом, в котором секулярная политика усваивает себе регулятивно-дисциплинарные полномочия духовной словесности и ее власть над моделями субъектности.

В средоточии этой констелляции Лотман совершенно точно распознает вопрос о «внешнем принуждении» и «внутреннем убеждении» как конкурирующих источниках личной и всеобщей покорности властям. Диалектическая зависимость секулярного государства от церкви объяснялась, в частности, политико-богословской структурой веры, делавшей послушание авторитету сущностным ядром субъектности и переживания себя. В проповедях Феофана – согласовывавшихся с общеевропейской практикой политико-религиозного дисциплинирования подданных – Б. П. Маслов усматривает «фукольтианскую модель власти, пронизывающей все общество». По заключению исследователя, «не менее значимым и долговечным изобретением петровского времени, чем новая идеология царской власти, был новый тип субъективности: на основе представления о задолженности христианина появляется концепция гражданского долга как внутреннего нравственного императива» (Маслов 2009, 245–247).

Действительно, трактат С. Пуфендорфа «О должности человека и гражданина» (1673), вышедший по-русски по личному распоряжению Петра I в 1726 г., видит в «учении христианском» способ управлять «волями всех граждан» в интересах политической устойчивости и верховного правления:

Ко внутренной же тишине всего града надлежит, дабы воли всех граждан тако умерены и управляеми были, как до целости града надлежит. И потому высочаиших повелителеи должность есть не токмо приличныя тому концу законы уставлять, но и общее учение тако узаконять <…> для того конца надлежит такожде тщатися, да бы учение христианское чистое истинное в граде процветало, и в училищах народных таковое учение проповедуемо было, которое благосостоянию и концу града есть приличное (Пуфендорф 1726, 453–454).

Читавшийся по всей Европе труд Пуфендорфа отображал тот масштабный сдвиг «от пастырской опеки над душами к политическому управлению людьми», который Мишель Фуко в лекциях 1977–1978 гг. описывает как основополагающий момент государственности Нового времени (Фуко 2011, 302). Подобно Лотману, Фуко подчеркивает специфическую близость государства и церкви в русской ситуации (Там же, 215–216). На этом фоне в русском издании Пуфендорфа можно увидеть значимый жест политической секуляризации: по высочайшему приказу – и, ко всему прочему, «благословением же Святейшаго правительствующаго всероссийскаго синода» – для наставления публики издавалось сочинение светского автора чуждой конфессии. Трактат Пуфендорфа служил авторитетным образцом светской текстуальности, заново устанавливавшей соотношение власти, авторитета и читателя.

5
{"b":"687231","o":1}