Они страшно рисковали и шли почти на верную смерть.
Но умереть, отомстив убийцам, — такая смерть стоила всякой другой, да кроме того, разве не имели они возможности покончить с собой прежде, чем попадут в руки дикарей?
Но их смелая вылазка увенчалась успехом. С той ловкостью, на которую способны только люди, проведшие всю свою жизнь в охотничьих приключениях, подползли они к ближайшим часовым-индейцам и, прежде чем те успели заметить их и поднять тревогу, вонзили свои ножи по самую рукоятку в грудь краснокожих. Индейцы молча, как подкошенные, свалились на землю. Затем мексиканцы так же осторожно вернулись к месту, где их ждали товарищи, и минуту спустя уже были подняты на площадку.
С первыми проблесками зари осажденные могли видеть обоих часовых, лежавших на спине, их окружала группа дикарей, взбешенных и в то же время пораженных этим необъяснимым случаем.
Когда дон Эстеван узнал о ночном похождении своих людей, он не посмел наказать их за нарушение дисциплины, воспрещающей покидать лагерь без разрешения начальника. Дон Эстеван сделал вид, что ему ничего не известно, хотя в душе был очень благодарен смельчакам, подвиг которых должен был иметь громадное нравственное влияние на осажденных. Но тем не менее гамбузино поручено было принять меры, чтобы подобные попытки не повторялись, и объяснить людям, что это могло бы открыть дикарям путь, которым мексиканцы пробрались в долину.
Ангуэц и Барраль были отомщены. Геройский подвиг был совершен, но положение не изменилось.
Стало только двумя индейцами меньше — вот и все. Но их оставалось еще более чем достаточно, чтобы заменить выбывших и победить защитников крепости, если подкрепления не подойдут.
Одиннадцатый день прошел так же монотонно, но с еще большей тревогой, чем предыдущие.
По мере того, как время приближалось к вечеру, надежда на прибытие помощи начинала сменяться всеобщим разочарованием.
Неведение, в котором находился Роберт Тресиллиан относительно участи своего сына, мрачные предположения, зарождавшиеся вследствие этого как у отца, так и у остальных, доводили нетерпение и возбуждение до высшего накала, каждый предлагал самые невозможные планы.
Один только гамбузино сохранял хладнокровие и слышать не хотел о неудаче.
— Зачем приходить в отчаяние раньше времени? — говорил он. — Кто может сказать наверное, где теперь подкрепление, которого мы ждем? Оно и не могло прийти раньше. Мало ли что могло их задержать? Большой отряд не может идти так скоро, как вы думаете. Я, по крайней мере, уверен, что Генри благополучно доехал в Ариспу, и теперь к нам идет помощь, которая скоро будет здесь. Если не через двенадцать, а через четырнадцать дней — я беру самый большой срок — помощь не придет, тогда и я соглашусь с вами, но не раньше. Тогда и взлетим на воздух вместе с нашими врагами. Только представьте себе, что будет, если мы сделаем так, как вы хотите? На другой же день после того приедет Генри и в награду за перенесенные им труды и опасности найдет не нас, а наши трупы, правда, вместе с трупами наших врагов… Но ему-то от этого будет не легче. Сеньоры, терпение — тоже в своем роде доказательство храбрости, хотя и в самой слабой степени, а в нашем положении оно необходимо. Кроме того, двадцать четыре, даже двадцать восемь часов, право, вовсе не так уж много, чтобы нельзя было подождать, пока они пройдут!
Гамбузино говорил золотые слова, и те, к которым он обращался с этими мудрыми речами, не усомнились бы в их справедливости, если бы они видели и знали, что происходило в это время в степи, милях в двадцати от Затерявшейся горы.